Добро пожаловать на форум "GROZNY-CITY"!!! Войдите или зарегистрируйтесь!
У нас есть много из того, что вам понравится! Мы будем вам рады!
" Битва железных канцлеров " - Страница 2 48109a7273ba


Join the forum, it's quick and easy

Добро пожаловать на форум "GROZNY-CITY"!!! Войдите или зарегистрируйтесь!
У нас есть много из того, что вам понравится! Мы будем вам рады!
" Битва железных канцлеров " - Страница 2 48109a7273ba
Вы хотите отреагировать на этот пост ? Создайте аккаунт всего в несколько кликов или войдите на форум.

Вы не подключены. Войдите или зарегистрируйтесь

На страницу : Предыдущий  1, 2, 3  Следующий

Предыдущая тема Следующая тема Перейти вниз  Сообщение [Страница 2 из 3]

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Жареного гуся больше не будет



Бисмарк называл газету большим листом бумаги, испачканным типографской краской. Зная о продажности буржуазной прессы, он презирал ее, но зато, как никто другой, умел использовать печатное слово в своих интересах. Бисмарк мечтал о том «золотом» времени, когда все газеты Германии станут писать одно и то же – то, что угодно ему, Бисмарку!
Мы находимся в конторе «Норддейче Альгемейне Цейтунг» в Берлине; за столом сидит редактор газеты герр Брасс, ренегат социал-демократии, которому Бисмарк платил из рептильных фондов. Когда парламентарий узнавал о себе из брассовской газеты, что он «павиан и задница у него красная», то это звучало еще как нежная ласка. Шла яростная схватка за власть и деньги, и тут было уже не до выбора слов…
В тени кабинета ежился неприметный господин.
– Какой дождик-то, а? – сказал ему Брасс. – Вы, Штибер, пока обсушитесь у печки, господин президент не замедлит явиться. Он всегда приходит к выходу вечерних гранок.
В пустой редакции их было только двое. Скудная обстановка идейного притона слабо освещалась тихо гудящим газом. Штибер ждал, что Бисмарк появится из дверей. Но президент возник прямо из… стенки. Замаскированная обоями дверь, ведущая со двора, открылась, и предстал он сам – могучий чурбан, увенчанный крупною головой. Воротник дождевика был вздернут до ушей, фуражка бросала густую тень на его лицо. Он скинул плащ, отряхнул мокрую фуражку. Пожав руки шпиону и редактору, Бисмарк сразу же сел к столу.
– Давайте… что там у вас? – сказал Брассу.
Тот придвинул ему колонки гранок со статьями, подал громадный плотницкий карандаш длиною в локоть, очиненный с двух сторон. Этим карандашом, орудуя будто стамеской, Бисмарк энергично выковыривал из статей слабые места, на полях гранок вписывал слова – более грубые и беспощадные.
– Если кусаться, так до крови! – бормотал он…
Затем движением бровей подозвал к себе Вилли Штибера, и тот приблизился с собачьей понятливостью.
– Надеюсь, вы слышали, что недавно умер датский король и снова поднят вопрос о Шлезвиг-Голштейне… Не думайте, что я пошлю вас подкормиться на датских сыроварнях и маслобойнях. Для меня существует более существенный противник – Австрия!
Штибер почтительно склонился, потер озябшие уши.
– Простудились? Мне жаль вас. – Отстегнув из-под мундира солдатскую фляжку, Бисмарк велел шпиону хлебнуть. – Ну, как? – спросил, хлебая тоже. – Это вас оживит… Меня интересует Саксония и австрийская Богемия! Никто не должен знать о наших встречах. Что нужно, мне передаст Брасс, а в Берлине пусть думают, что вы по-прежнему в опале. Наступит день, когда вся Германия будет валяться у меня в ногах, вымаливая прощения. Тогда рядом со мной будете стоять вы и можете улыбаться, будто вы лауреат… Вопросы есть?
Штибер сказал, что тропа шпиона посыпана золотом.
– И полита кровью! Я знаю. Сколько вам нужно?..
Штибер вызвался провести разведку в Австрии без помощников, которые способны только путаться под ногами.
– Желаю успеха, – сказал ему Бисмарк, поднимаясь из-за стола. – Брасс! Я пошел. До встречи, господа…
Мундир снова, скрылся под дождевиком. Бисмарк нахлобучил на глаза фуражку и, словно сатана, шагнул прямо в стенку, пропустившую его с тихим шорохом ветхих обоев.
– С этим парнем можно иметь дело, – сказал Брасс. – Это не паршивый «соци», откладывающий для праздника два пфеннига. Все в порядке, Штибер: вы еще станете кумом нашего короля.
Сыщик возбужденно потер красные руки:
– Видать, скоро дадим по зубам Австрии?
– Ха! – отвечал Брасс. – Сначала мы с ней поцелуемся. Наш президент, скажу по секрету, захотел… маслица.
– Что он? Масла не видал?
– Да нет… тут дело сложнее… масло датское!
Прусские ученые-архивисты уже получили задание от правительства выяснить, кому же все-таки юридически принадлежит Шлезвиг-Голштейн, ныне входящий в состав Датского королевства? Берлинская профессура перерыла носом тонны вековых фолиантов и с кропотливостью, свойственной всем немецким ученым, докопались до истины: Шлезвиг-Голштейн может принадлежать кому угодно, даже России, но только не Пруссии!
Открытие этой «истины» Бисмарка не устроило:
– О выводах прошу вас помалкивать…


* * *


Он ненавидел словоблудие парламента еще и потому, что расплывчатые абстрактные понятия либералы принимали за нечто реальное, а Бисмарк терпеть не мог никаких условностей. Сказать Бисмарку: «Допустим, что икс равен игреку», – этот фортель удался бы с кем-нибудь другим, но только не с ним, и Бисмарк сразу бы ответил: «Не допускаю, черт побери!..»
В ландтаге уже возбуждали вопрос о предании его суду за нарушение конституции, но Бисмарк продолжал управлять страной, как ему нравилось, расходуя казну без утверждения бюджета. Сейчас, чтобы крепче ударить по либеральной буржуазии, он воспылал намерением сосватать социализм с монархией. Игра велась без всяких правил, зато ставки в этой игре делались крупные. Весной 1864 года в Берлин прибыла депутация изможденных ткачей из округа Вальденбурга, президент распростер перед ними объятия, посылая проклятья угнетателям-капиталистам; мало того, Бисмарк устроил ткачам свидание с королем в Бабельсберге, и кайзер тряскими руками сам отсчитал для рабочих 12 000 талеров.
– Только не пропейте, – сказал он им…
Бисмарк начинал эксперимент по использованию королевской кубышки в целях создания подчиненной ему рабочей ассоциации. Провожая ткачей обратно в Силезию, он сказал им:
– Это вам, ребята, на гуся к воскресенью. Накажите своим хозяйкам, чтобы не передержали гусей в духовках. Тогда и гусь – не гусь, а настроение – будто в понедельник!
Но главное сейчас для него – политика внешняя…
Альвенслебенская конвенция стала его первой международной акцией. Царь-пруссофил сразу же предложил Бисмарку развить конвенцию в обширный военный союз, чтобы, опираясь на него, сообща раздавить вредоносную Австрию (Россия при этом обрела бы «свободу рук» на Балканах). Казалось, для Бисмарка наступали блаженные дни: царь указывал легчайший путь к объединению Германии вокруг стального прусского ядра. Но Бисмарк на это не пошел… Почему? Да потому что он, как политический гроссмейстер, умел видеть положение фигур на шахматной доске Европы на много ходов вперед. Попросту он боялся, что Австрия будет раздавлена больше той «нормы», какая допустима в его интересах. Раскатать с помощью русских солдат империю Габсбургов в тончайший блин – на это ума много не надо! А как же потом из этого «блина» воскрешать к жизни будущего союзника для Пруссии?..
Гельмуту фон Мольтке президент намекнул:
– Все будет, как в приличной семье. Сначала муж отколотит жену, потом жена попросит у мужа прощения, муж заставит ее приодеться получше, и они как ни в чем не бывало отправятся на веселую прогулку. А люди, глядя на них, станут говорить: «Ах, какая дивная пара, и как он ее любит…»
– Но я за развод с Австрией, – сказал Мольтке.
– Вы генерал, а не политик, – ответил Бисмарк…
Наполеон III, зарясь на Рейнские земли, состоял с Пруссией в кокетливых отношениях – не больше того. Но в конвенции Альвенслебена он усмотрел опасное для себя сближение Петербурга с Берлином и решил щелкнуть Бисмарка по лбу, чтобы тот не зарывался. Посол императора в Берлине барон Шарль Талейран выразил протест против русско-прусской конвенции. Бисмарк со вздохом ответил, что нисколько не виноват в том, что его берлинское мышление никак не совпадает с парижским.
– Вы решили давать советы? Я не останусь в долгу. Передайте императору, что я напьюсь и лягу спать пораньше, когда он вздумает овладеть Бельгией или Люксембургом. Но за это пусть не мешает мне колотить горшки на немецкой кухне.
– Как, это возможно? – вскричал Талейран.
– Вполне, – ответил Бисмарк. – Я не стану рыдать над потерей того, что мне не принадлежит. Но зато прошу вашего императора оставить Рейнские земли в покое… – Бисмарк многое перенял из практики Наполеона II, но беспардонная наглость бонапартизма в переводе с французского языка на немецкий звучала грубее и решительнее.


* * *


К вечеру подморозило… Горчаков в открытых саночках подъехал к perron de l’empereur (царскому подъезду) Зимнего дворца; в окнах виднелись колышущиеся тени. Лакеи помогли вице-канцлеру освободиться от шубы, по лестнице, вдоль которой застыли недвижные гренадеры, он поднялся наверх. При входе в зал дежурили два вологодских Алкивиада в высоченных медвежьих киверах с султанами. Они и глазом не моргнули, а двери перед вельможей распахнули два чернокожих нубийца в белых чалмах, задрапированные в индийские шали. Горчаков вступил в эфемерное очарование придворной мазурки, думая, что здесь лишь ему одному известна трагедия, вызревающая в кратере политического вулкана Европы… Лавируя между танцующими, он добрался до угловой «карточной» комнаты, где Александр II составлял обычную партию в вист с любимой партнершей – древнею графиней Разумовской; старуха девяноста с чем-то лет, еще как рюмочка, напудренная и нарумяненная, без единой сединки в прическе времен Директории, имела откровенно низкий лиф платья, а из рукава, убранного черными кружевами, на Горчакова брехала противная собачонка.
– Это опять ты, Сашка, со своей политикой… Пики!
– У меня треф. Говорите здесь, – разрешил царь.
От множества горевших свечей – духота, как в бане. Горчаков сказал, что в Европе возник очаг напряженности:
– Это Шлезвиг-Голштиния, бывшее владение вашего несчастного прадеда Петра Третьего. Бисмарку не сидится спокойно, и одной Альвенслебенской конвенции ему маловато. Сейчас он соблазняет нас странной мыслью, что союз Австрии, Пруссии и России – это тот бастион, о который разобьются любые волны. А шлезвиг-голштинский вопрос в Дании…
Царь колодой карт треснул визжащую болонку по носу, и она укрылась в кружевах, озлобленно урча.
– Ну что там Дания! – сказал царь. – Мелочь…
Горчаков отвечал, что в сообществе государств, как и в организме человека, малые органы играют такую же большую роль, что и крупные. Нельзя же отрицать в мировой системе значение какого-либо государства только потому, что на карте мира оно занимает очень мало места.
Царь с неудовольствием оторвался от виста.
– Я уж не говорю о России, – сказал он, тасуя карты. – Но разве возможно содружество Пруссии с Австрией?
– Сашка, – вдруг спросила графиня Разумовская, – я до сих пор так и не знаю, где что находится… Объясни мне – Дания в Голштинии или Голштиния в Дании?
Горчаков не был расположен к чтению лекции:
– Вопрос слишком сложен… даже для меня!
– И… для меня, – добавил царь со смехом. – Здесь где-то крутится датский посланник Плессен, поговорите с ним… Пики!
Невнимание царя к датской проблеме обидело вице-канцлера, но он все-таки отыскал Плессена среди танцующих, и тот сказал, что в немецких газетах давно пишут, будто Россия заинтересована в обладании городом Килем и его портом.
– Да, – ответил Горчаков, – Бисмарк уже представил нам все выгоды для судоходства от совместного прорытия и обладания Кильским каналом, но вы не увидите русских в своей Ютландии с лопатами, а тем более с ружьями.
– Мы так хорошо жили… – вздохнул посол Дании.
– Нам не нужен Кильский канал, как не было для нас нужды и в Суэцком. Я, наверное, плохой землекоп. Но, кажется, недурной дипломат. Я мечтаю об одном – сохранить в Европе мир, а это мне удается не всегда…
Было еще не ясно, что станет делать Австрия!


* * *


После стыдного провала съезда монархов во Франкфурте-на-Майне граф Рехберг испытывал щемящую тревогу: принизить значение Пруссии не удалось. Венские заправилы понимали, что надо как-то вывернуться из неловкого положения. Едва Бисмарк завел речь о правах Пруссии на Шлезвиг-Голштейн, в Шёнбрунне догадались, что Берлин желает осиять себя ореолом «освободителя» шлезвиг-голштейнских немцев от датского «угнетения».
– Позволь мы это сделать Пруссии без нашего участия, – рассуждал Рехберг, – и Пруссия, одержав легкую победу над Данией, сразу усилит свое влияние в немецком мире. Чтобы не потерять остатки своего авторитета средь немцев Европы, нам следует немедля примкнуть к войне с Данией…
Вена прозондировала Берлин, и – к удивлению Рехберга – Бисмарк не стал уклоняться от венских объятий.
– Что ж, встанем в одну шеренгу, – сказал он. – Я только и жду, когда у нас возникнут самые сердечные отношения…
Он открыл ловушку, в которую Австрия и запрыгнула, словно глупая мышь, видевшая только кусок сала, но не заметившая ни железных прутьев, ни хитрых замков. Бисмарк уже начал запутывать австрийскую политику в сложнейших лабиринтах своих виртуозных комбинаций… Вот вам дикий парадокс: Бисмарк шагал к объединению Германии, ведя под ручку ненавистную ему Австрию – злейшую противницу этого объединения!
Европа досматривала приятные сны…
…Совсем уж некстати к Бисмарку снова явилась депутация ткачей – с жалобами на фабрикантов, в расчете на то, что королевская власть поможет им выбраться из непроходимой нужды. На этот раз Бисмарк не стал миндальничать:
– В следующее воскресенье жареного гуся не будет. Пришло время жарить пули и выпекать бомбы. Готовьтесь к войне!

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Нечто очень печальное



Прием окончился… Пришлось много говорить, он сбился с голоса, устал. Подойдя к окну, вице-канцлер прижался лицом к стеклу, остужая разгоряченный лоб, и смотрел, как отъезжали кареты с послами. Неожиданно сказал:
– А ведь мог бы получиться неплохой дипломат.
– О ком вы? – не понял его Жомини.
– Вспомнил я… Пушкина! Сейчас все настолько привыкли к его званию поэта, что никто не представляет Орфея чиновником. А ведь мы начинали жизнь по ведомству иностранных дел. «С надеждою во цвете юных лет, мой милый друг, мы входим в новый свет», – писал он мне тогда. «Удел назначен нам не равный, и разно мы оставим в жизни след…» Так оно и получилось! Но иногда я думаю, как бы сложилась его судьба в политике, если бы не поэзия? Может, блистал бы послом в Париже? Или застрял навсегда консулом в Салониках… Вы меня слушаете, барон? – спросил министр.
– Да, ваше сиятельство, – кивнул Жомини.
Горчаков ослабил галстук, потер дряблую шею. Побродив по кабинету, извлек из портфеля пакет:
– Я получил письмо от ученого графа Кейзерлинга, что ныне ректором в Дерптском университете. Позвольте, зачитаю из него отрывок: «Я настаиваю на опасности германизма. Германцы были первыми орудиями угнетения; в порабощении поляков они превзошли всех… В глубине души я чувствую отвращение к Пруссии: королевский абсолютизм, в неестественном сочетании с парламентом, – это ведь как подлая женщина, избравшая себе мужа с единой целью – обманывать его!»
– Не ожидал от немца, – заметил Жомини.
– Вот то-то и оно, что немец пишет по-русски…
Звонили колокола церквей, подтаивало; близилась пасха – с куличами и бубенцами, с неизбежным отягощением после застолий. «Отвратив грозившие России политические столкновения и незаконные попытки вмешательства в ея дела, цель ревностных трудов, усердно Вами понесенных, была достигнута к чести и славе России» – при таких словах рескрипта Горчаков под пасху получил от царя его портрет, осыпанный бриллиантами. Такие портреты приравнивались к очень высокой награде и носились на груди наравне с орденами. При всем своем честолюбии Горчаков охотнее получил бы деньги. В них он сейчас особенно нуждался, ибо возле него, утепляя его старость, жила, пела, смеялась, флиртовала и капризничала племянница Надин Анненкова, бывшая Акинфова; разведясь с мужем, красотка переехала на дядюшкины хлеба, и поговаривали, что скоро быть свадьбе…


* * *


Горчаков ей стихов не писал – писал Тютчев:
При ней и старость молодела
И опыт стал учеником,
Она вертела, как хотела,
Дипломатическим клубком.


* * *


И даже он, ваш дядя достославный,
Хоть всю Европу переспорить мог,
Но уступил и он – в борьбе неравной
Вдруг присмирел у ваших ног.


Надежде Сергеевне было всего 25 лет. Кажется, она серьезно покушалась на дядюшку, чтобы к своему имени получить звание вице-канцлерши. Об этом тогда много судачили в Петербурге – кто с похвалою, кто осудительно, но —


К ней и пылинка не пристала
От глупых сплетен, злых речей,
И даже клевета не смяла
Воздушный шелк ее кудрей…


Горчаков благодушничал в обществе племянницы, охотно исполнял все ее капризы, что давало повод для разговоров о чувствах старика не только родственных. Желая устроиться в международной политике, будто Нана в своем будуаре, среди красивых безделушек, Надин открыла нечто вроде политического салона, мечтая о славе мадам Тальен или Рекамье. Горчаков не препятствовал этой затее, и в дом вице-канцлера, где раньше царил закоснелый дух скупого камердинера Якова, потянулись не только дипломаты – артисты и профессора, генералы и сановники; бывали молодые журналисты «с дарованием», появлялись стареющие красавицы «со связями». Все чувствовали себя у Горчакова свободно, и только Яков бубнил по вечерам в спальне своего барина:
– Доведет она вас до греха. Так вытряхнет, что пойдете по миру, и я пойду с вами. Да вы на себя-то гляньте… хорош жених! Ежели корка попадется, и тую прожевать не можете. А тут эдакий орех с изюмом… вот ужо, она спляшет на вашей лысине!
Вскоре князь заметил в отношении к нему императора некоторую фривольность, какой не замечал ранее. Не называя Надин по имени, Александр II давал странные советы:
– Я бы на вашем месте не задумывался! А присутствие молодой женщины украсит церемонии дипломатического корпуса…
Из Средней Азии поступали сообщения – генерал Черняев замышлял поход на Чимкент. Англичане быстро пронюхали об этом, и в салоне появился лорд Нэпир, которым можно было залюбоваться; стройный, голубоглазый джентльмен, он получил воспитание в Мейнингене, склад ума имел несколько педантичный, но держался, как независимый «викторианец», уже положивший в карман полмира. Нэпир начал издалека:
– Ваш русский Кортец, генерал Черняев, кажется, сильно заинтересован делами в Кокандском ханстве?
Горчаков сделал отрицательный жест:
– Только, ради бога, не говорите, что мы идем отвоевывать у вас Индию! Стоит нашим солдатам чуточку загореть на солнце, как в Лондоне сразу называют нас конкистадорами… Мы ведь не ведем колониальной политики!
– Но ваше стремление со времен Петра Первого к расширению стало уже хроническим и… опасным. На опыте своей страны я знаю, как это трудно – уметь остановиться. Допускаю, что вам предел знаком, но знают ли предел ваши генералы?
– В чем вы нас подозреваете? – оскорбленно вопросил Горчаков. – У нас в России есть такие места, где еще не ступала нога человека, и мы, русские, все еще надеемся встретить в Сибири живого мамонта. Неужели в мудрой Англии думают, что Россия озабочена приращением земельных пространств?
– Вы и так безбожно распухли, – съязвил Нэпир.
– Наша опухоль – наследственная, в отличие от вашей – всегда чужой, развитой в меркантильных интересах…
Кажется, назревал поединок интеллекта двух школ – Мейнингенской и Лицейской, но тут Горчаков заметил Тютчева, который с потерянным видом появился среди всеобщего оживления, и Горчаков, почуяв неладное с поэтом, оставил Нэпира.
– Что с вами, друг мой? – спросил он Тютчева.


* * *


Два месяца назад Леля родила ему последнего ребенка, и Тютчев дал ему, как и другим детям от Лели, свою фамилию (фамилию, но без герба). А теперь она умирала… умирала на старой даче Ораниенбаума, в конце тишайшей улочки.


Весь день она лежала в забытьи,
И всю ее уж тени покрывали,
Лил теплый летний дождь – его струи
По листьям весело звучали.
И вот, как бы беседуя с собой,
Сознательно она проговорила:
– О, как все это я любила.


Ее не стало, а дождь продолжал шуметь в листве старых деревьев, и тут он понял, что все кончено. Нет в мире никаких трагедий. Есть только одна трагедия – это смерть! Возле любимой женщины, медленно остывающей на плоском столе, он в горячке написал письмо жене, а что написал – не помнил…
Вздрагивая, он вложил в руку Лели свечу. Раскаленный воск сбегал на ее пальцы, но ей уже не было больно.
Горчаков через несколько дней навестил поэта на Коломенской улице. В убогой квартире вице-канцлер погладил головы детишкам – тютчевским (по фамилии, но без герба). Поэт лежал на кушетке, его знобило. Он сказал:
– А что произошло? Неужели она умерла? Да, да, я знаю, это я виноват… О, как она, бедная, страдала от своего двойственного положения! Мы, мужчины, этого не понимаем. Но ради любви ко мне она сознательно пошла на позор. А в результате чахотка… А я жив. Зачем?
Кто-то появился за спиной Горчакова, потому что взгляд Тютчева вдруг обрел особую остроту. Горчаков обернулся: в дверях стояла жена поэта. Вице-канцлер встал и отвесил женщине нижайший поклон. Она сказала:
– Я сегодня же увезу тебя, Федор, из России…
Тютчев снова оказался в кругу семьи, а дочери, как и жена, с благородным тактом делали все, чтобы он забыл о могиле, которую поливали серые петербургские дожди. Поэта, будто ребенка, нуждавшегося в развлечениях, сажали с поезда на поезд, с парохода на пароход, его перемещали из одного отеля в другой. Тютчев был тих и покорен, безответно погруженный в самого себя. Он прижался – всей душою! – к тому праху, что остался на родине. Глазами слепца Тютчев озирал ярчайшие краски божественной Ниццы; из груди его, трагически умолкнувшей, вдруг вырвалось, словно стон, откровенное признание:


О, этот Юг! О, эта Ницца!
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет – и не может,
Нет ни полета, ни размаха —
Висят поломанные крылья,
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья…


Горчаков встретил его в сытой чопорной Женеве.
– Пережить – не значит жить, – сказал поэт. – Для меня все уже кончилось… навсегда. А для вас?
– И для меня кончается, – ответил Горчаков.
Вокруг них сгущалась старческая пустота.
– Прошу вас – только не молчите. Понимаю, что многое закончилось, но о политике-то вы говорить можете…
– О ней могу.
– Так скажите, ради чего все эти марши средь оазисов пустыни? Что вам там надо? Неужели хлопок?
– Нет, не ради хлопка наши генералы самочинствуют в этом пекле. Я и сам не всегда понимаю, что творится за Оренбургом. Там вроде бы политическое единоборство с Англией сомкнулось с целями улучшения границ. Военный министр Милютин считает, что виноваты сами англичане! Своей подозрительностью к нашей политике они и толкают наших генералов на закрепление стратегических рубежей.
– Значит, чистая стратегия?
– Нет, и экономика. Даже хлопок…
Они вышли на улицы Женевы, спустились к озеру.
– Когда я был в Мюнхене, – рассказывал Тютчев, – профессор Блунчли сказал мне о Бисмарке так: «Мы, немцы, обожаем насилие даже в том случае, если его творят над нами. Во времена политических бессилий в нас проступают черты философского идеализма, но стоит нас вооружить и ударить в барабаны, как вы не узнаете тихих пивоваров и башмачников: в них пробуждается древний дух варваров…» Вот так-то, любезный князь! Вам не страшно? – спросил он Горчакова.
– Нет, – спокойно ответил тот.


* * *


Снова Петербург, снова Певческий мост…
– Итак, – сказал Горчаков, – я весь внимание.
Граф Кейзерлинг оказался тощим высоким человеком в форменном сюртуке; волосы уже седые; улыбка очень мягкая.
– В старом Ревеле, где я предводителем эстляндского дворянства, многое осталось от цеховых предрассудков. Столяр, делающий стулья, уже не будет мастерить стол, а делающий столы не сделает вам стула. Я палеонтолог, но из цеха чистой науки решил постучаться в чужой мир политики…
– Gut, – крякнул Горчаков, вроде одобряя.
– Я не только немец, – продолжал Кейзерлинг, – я еще и русский ученый. Наука сама по себе космополитична, но ученые не всегда космополиты: я – русский патриот. Бисмарк – моя давняя слабая струна! Любя его, как друга юности, я порою просто не перевариваю его. Пользуясь случаем пребывания в столице, я хотел бы лично предостеречь вас относительно этого безбожного господина…
– В чем? – спросил Горчаков, и цейсовские линзы его очков вдруг ослепительно вспыхнули на солнце.
– Бисмарк – лжец! Да, он способен на привязанность к людям, пейзажам, чибисовым яйцам и собакам. Но вы не верьте, что он любит Россию, – он лишь боится ее. Бисмарк агрессивен по складу натуры, он способен причинить множество бед не только отдельным личностям, но и целым народам.
Конечно, ученому нелегко дался этот шаг, и на искренность Горчаков решил ответить тем же святым чувством:
– Но политика не торговля, и я не могу избирать для себя приятную клиентуру. Даже в агрессии меня интересует политический результат. Не забывайте, что Черное море – наша чувствительная подвздошина, а там мы обезжирены и обескровлены. Все эти бисмарки, рооны и мольтке крутят крылья своей мельницы, а она мелет муку для нас… Не подумайте, – предупредил он, – что я политический тиран, не внемлющий людским страданиям. Я не закрываю глаза на зло и даже, где это можно, предотвращаю его. А конечный результат политики, проводимой мною, обнаружится не сразу…
Кейзерлинг поднялся, чуть смущенный:
– Я, очевидно, чего-то не понял как надо. Делающий стулья не должен делать столы.
– Но я оценил ваше благородство. Вы немножко наивны, как и следует человеку науки, а я, наверное, слишком жесток в вопросах, кои относятся до чести моего отечества.
Отвесив друг другу церемонные поклоны, они расстались. Горчаков долго стоял посреди кабинета – думал…
Кажется, он разгадал подоплеку ухищрений Бисмарка в состряпанном им альянсе с Австрией, но в Вене пресыщенные гордостью дельцы еще не осознали, чем закончится экзекуция над «датским ребусом».

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Датский ребус и экзекуция



Английский лорд Пальмерстон говорил:
– Во всей Европе шлезвиг-голштейнский вопрос понимали только три человека – муж моей королевы Виктории, один дурашливый старик в Дании и я! Но моя королева овдовела, глупый датчанин угодил в дом для умалишенных, а я совершенно не помню, в чем там дело…
Датский ребус очень сложен. Над правом обладания Шлезвиг-Голштейном столетьями наслаивались осложнения – событийные, династические, языковые, бытовые; сложность этой проблемы до сих пор интригует юристов международного права и историков.[9] У шлезвиг-голштинцев таилась надежда стать двумя маленькими государствами, которые могли бы прокормить сами себя, благо они обладали высокоразвитым сельским и молочным хозяйством. Но Бисмарк, как перед хорошим обедом, уже потирал руки:
– В этом датском ребусе, с какой стороны к нему ни подойти, всегда сыщешь место, чтобы уцепиться за повод к войне. Маленькая экзекуция делу не повредит…
Вызвав к себе на Вильгельмштрассе русского посла, президент сказал ему с циничной откровенностью:
– Я знаю, что в России станут думать обо мне, но я очень прошу: дайте нам обменяться с Данией пушечными залпами!
Это значило: конфликт можно разрешить и мирным путем, но Бисмарку нужна война, только война, чтобы немцы снова почуяли вкус крови. Предчуя нашествие «экзекуторов», датский король обнародовал конституцию, закреплявшую единение Дании с немецкими провинциями, – Бисмарк начал бушевать:
– Да кому теперь нужна его бумажонка?..
Берлин и Вена переслали в Копенгаген ультиматум, чтобы в 48 часов (!) не было и духу от датской конституции. Дания отказалась исполнить их команду. Бисмарк того и ждал:
– Прекрасно… экзекуция начинается!
И тут выяснилось: в Пруссии много кричали о войне, но воевать никто не рвался. Ровно полвека немцы просидели дома, а не бродили с оружием в руках по дорогам Европы. Старикам, помнившим былые войны, молодежь уже не верила, что в боевых условиях человек может выспаться на голой земле (немцы возлюбили пуховые перины). На вокзалах бунтовали призывники:
– Куда нас гонят? Нам и так хорошо живется.
– Плевать мы хотели на этот Кильский канал!
– А что мне датчане сделали плохого?..
Усмиряя антивоенные бунты, полиция измучилась: новобранцев запихивали в вагоны силой. Бисмарк тащил пруссаков на войну буквально за волосы. Накануне первого сражения при Миссунде кронпринц Фридрих вдруг вспомнил, какие пылкие бюллетени обращал Наполеон I к своим солдатам, и тоже провозгласил: «Каждый, кто в будущем может похвастать: я – миссундский солдат! – получит ответ: „Вот так храбрец!“ После этого пошли вперед и были… наголову разбиты. Драпая от датчан, сами же пруссаки обсмеивали себя:
– Ты, парень, удираешь из-под Миссунды?
– Ага.
– Вот так храбрец…
Мужество датских стрелков и крестьян Ютландии, с руганью похватавших охотничьи ружья, заряженные картечью на волка, приводило Бисмарка в отчаяние. Под фортами Дюппеля пруссаки бились о фасы, словно барабаны о стенку, но взять фортов не могли. Австрия воевала гораздо лучше пруссаков. Бисмарк, донельзя удрученный, сказал Мольтке:
– Мы становимся просто смешны… позор!
Мольтке оставался невозмутим, как бог:
– Наши маневры – сплошная цепь взаимосвязанных недоразумений. Но, – добавил он, – ответственность за тактические промахи несут кронпринц Фридрих и военный министр Роон, а приказы по армии проходят через канцелярию самого короля… Бисмарк, я назвал вам виновных! Так воевать нельзя. Устройте еще одну войну – специально для прусского генштаба, и вы убедитесь, как точно планируем мы победы…
Весною прусская армия освоилась с войной, стала побеждать. Это было уже нетрудно, ибо на одного датского солдата накидывались три немецких. Отвоевав Шлезвиг и Голштинию, захватив Фризские острова, Бисмарк увлекал австрийцев и дальше – чтобы оторвать от Ютландии земли пожирнее. Но датский флот регулярно громил неопытных моряков Пруссии, а морскую разведку в пользу Копенгагена вели английские корабли Ла-маншской эскадры. Опьяненный успехами на суше, кайзер вдруг заговорил, что Пруссия способна поразить даже Англию…
Об этом узнал в Петербурге князь Горчаков:
– Поразить Англию? Любопытно – в какое место? Но зверь проснулся, и пора стричь ему когти…
Летом он с царем срочно выехал в Киссинген, где отдыхали кайзер с президентом. Неизвестно, какую инъекцию впрыснул Бисмарк своему королю, но старикашка, поначалу робкий, как заяц, теперь обнаглел и озирался с беспокойством – где бы еще отрезать кусок для Пруссии? При встрече с племянником Вильгельм I сказал, что стоит ему двинуть мизинцем, и вся Германия – от Немана до Рейна! – поднимется, охваченная тевтонской яростью. Бисмарк деликатно не стал развивать этой темы. Царь заговорил с дядей о неограниченных возможностях средств уничтожения, какие ныне уже имеются в арсеналах Европы.
– Нельзя закрывать глаза, – сказал он, – и на колоссальные жертвы, которые могла бы принести миру всеобщая война. Сейчас один снаряд, разорвавшись, способен унести жизни сразу трех человек… Нельзя же с этим не считаться!
Горчаков тихим голосом вставил:
– Россия не останется безучастным зрителем. Случись еще одна «экзекуция», и мы не останемся в стороне, как равнодушные наблюдатели.
– Неужели, – закричал кайзер, вскакивая, – вы способны стрелять в пруссаков, в своих верных и добрых друзей?
– Я не говорю сейчас о стрельбе. Но политически мы не поддержим вас. Бросая перчатку через Ла-Манш, вы (я понимаю это) не столько ратуете за национальное единство, сколько желаете посредством военного энтузиазма приглушить внутри Пруссии сдавленные вопли оппозиции.
Глупый король, не подумав, ляпнул:
– Да! Мы хотели бы свернуть болтунам головы…
Шрам над губою Бисмарка из белого сделался багровым, но он терпеливо смолчал.
– Для нас, – продолжал Горчаков, словно не заметив оговорки кайзера, – не суть важен сам датский вопрос – мы заинтересованы в сохранении мира. Еще раз напоминаю: России не всегда удается сохранить нейтральное положение. Вы хлопочете о том, чтобы все немцы жили одной семьей. Но послушайте вой, уже оглашающий Шлезвиг и Голштинию, жители которых и не мечтали сделаться пруссаками.
– С этим мы справимся, – хмуро сказал Бисмарк.
В частной беседе с президентом Горчаков дал ему понять: без одобрения Петербурга королевская Пруссия не сделает лишнего шага; Бисмарк рассвирепел, и на вокзале, прощаясь с Горчаковым, он сказал:
– Не слишком-то вы доверчивы к друзьям! Такие выговоры, какие получили я и мой кайзер, делают лишь провинившимся лакеям, если они с опозданием подают барину ночные туфли…
Горчаков потрепал его по плечу:
– Ну-ну, Бисмарк! Что вы так обидчивы? Кстати, – спросил он, – как вы собираетесь разделить с Австрией завоеванное?
Поезд тронулся, и Бисмарк помахал рукою. Потом приложил руку к сверкающей каске и крикнул:
– Как-нибудь разделим!


* * * *


Франц-Иосиф имел бухгалтерскую память на события и факты истории. Но стоило ему из этого материала начать лепить храм австрийской политики, как все разваливалось на отдельные детали, среди которых император и оставался, будто ребенок среди разбросанных по углам игрушек. В душе кесаря царила мгла постоянного уныния, и он пребывал в предчувствии того, что если не в соседних комнатах Шёнбрунна, то уж в соседнем государстве кто-то непременно желает ему напакостить. Впрочем, в этом он мало ошибался… Сейчас Франц-Иосиф страдал, не зная, как проглотить обретенное на войне.
– Я вот смотрю на карту, – сказал он Рехбергу, – и не понимаю – ради чего мы с вами воевали? Здесь Дания, а здесь моя империя. Между ними пролегла Пруссия и германские княжества… Об этом мы раньше не подумали!
Между тем уже началось «онемечивание» немцев самими же немцами. Немец, освободивший немца из-под мнимого датского гнета, выгонял брата по крови в скотский хлев, а сам занимал дом для военного постоя. Вместе с немцами Бисмарк унаследовал 200 000 чистокровных датчан и фризов, которым запретили читать датские газеты и петь свои песни. Но когда шлезвиг-голштинцы запевали хором свой «Schleswig-Holstein», прусская полиция разгоняла хористов палками. Тюрьмы и штрафы очень помогали «взаимопониманию» одних немцев другими… В отвоеванных провинциях всюду вспыхивали драки и поножовщина!
Бисмарк был строго последователен и никогда не приступал к выполнению второй задачи, пока не разрешена первая. Сначала он создал предпосылки для союза с Австрией, теперь надо было загнать Австрию в безвыходное положение. Отрезанный от Дании пирог лежал на германском столе и аппетитно дымился, Бисмарк и Рехберг точили ножи, дабы совместно приступить к его справедливому разделению…
Дележ начали на курорте Гаштейн; пруссаки с австрийцами уселись за стол, все прилично одетые, взаимно любезные, и в ходе приятной беседы договорились, что Голштейн – Австрии, а Шлезвиг – Пруссии (у датчан отняли еще и герцогство Лауэнбургское, которое пока не делилось).
Но пришло время австрийцам взвыть…
– Господь видит, – начал Рехберг, – что Голштейн для нас вроде данаевых даров, ибо мы не знаем, что с ним делать. Вы получили Шлезвиг, обживаете для флота Кильскую гавань, хотите рыть канал… А что нам? Вене гораздо легче укусить себя за локоть, нежели обладать Голштейном.
«Бульдог с тремя волосками» издал рычание:
– В чем дело? Я вас не обманывал. Или вы завидуете, что мы ковыряемся в земле? Да переройте хоть завтра весь Голштейн, Пруссия вам и слова худого не скажет.
– Но так же нельзя! – возмутился Рехберг. – Заберите себе уж и Голштейн, а взамен отрежьте нам самый завалящий клочок своей земли, примыкающей к нашим рубежам, чтобы мы могли с нею управляться… ну, хотя бы графство Глац!
Бисмарк суровым оком высмотрел Глац на карте:
– Один из заветов дома Гогенцоллернов гласит, что земля, единожды побывав в наших руках, уже никогда не может быть отдана… Я оскорблен венскими капризами!
Он сознательно выводил Вену из терпения, заставляя ее взяться за оружие, – так и понял его Франц-Иосиф.
– Благодарю вас, граф, – сказал он Рехбергу, – за всю ту датскую карусель, на которой вы меня так славно прокатили. Я не желаю вас больше видеть. Вы дурак, но, к сожалению, я догадался об этом с большим опозданием…
Рехберга выгнали, а Бисмарк получил титул графа.
– Зато, – сказал ему кайзер, – что вы не поссорили меня с Австрией, а Вену сделали большим другом Берлина.
Глупец так и не понял, что Бисмарк добивался (и добился!) как раз обратного. Вскоре президент принял в Берлине делегации Баварии и Гессена, которых начал возбуждать противу Австрийской империи… Со смехом он рассказал им:
– Вот послушайте, какая шлюха эта Вена и как она легко продается. Когда в Гаштейне я с Рехбергом заключал шлезвиг-голштейнский кондоминиум, мы с ним крепко выпили и за два миллиона риксдалеров я перекупил у него бесхозное герцогство Лауэнбургское… Вообще-то оно мне нужно, как лягушке зонтик! Но этим актом спекуляции я хотел показать всей Германии, что Австрия способна торговать даже тем товаром, который завалялся на чужих прилавках…
Сосредоточенный Мольтке, прибирая к своим рукам управление армией, выковывал стратегию уничтожения Австрии:
– Тяжба разрешится на полях Богемии! Вот здесь…


* * *


Именно здесь, по зеленым проселкам австрийской Богемии, бродяжил неунывающий человек. Он выступал под видом странствующего фотографа, влача на своих плечах по деревням тяжелый ящик фотокамеры; показывал фокусы с шариком на сельских ярмарках и в солдатских казармах. Но чаще всего катил перед собой тачку, наполненную доверху малосовместимыми товарами для продажи – молитвенниками и порнографическими открытками. Расчет был на слабость человеческой психики: всегда найдется человек, который из двух зол выберет для себя самое меньшее… Это дело вкуса! Бродягою был Вилли Штибер.
Все шло замечательно. Штибер загорел и окреп на свежем воздухе, тщательно собирая сведения о шоссе и гарнизонах Австрии, о калибре встреченных пушек, о приемах подковывания кавалерийских лошадей. Ничто не ускользало от его бдительного ока, а на деньги, полученные от Бисмарка, он вербовал среди населения тайных агентов для прусского генштаба… Конечно, в таком деле, каким занимался Штибер, без неприятностей не обойтись, и в поганом городишке Траутенау, где Штибер зашел в харчевню похлебать лукового супа, кто-то крикнул:
– Вот и собака Штибер… что он тут нюхает?
Его узнал коммивояжер, бывавший наездами в Берлине. Штибер перестал хлебать суп и подставил себя под удары кулаков. Когда его избили, а молитвенники с порнографией растащили, он отдался в руки австрийской полиции. Два верховых жандарма всю ночь напролет гнали его пешком до границы. На рубежах империи они развязали шпиону руки, повернули лицом на восход солнца и поддали сапогами под зад:
– Вот тебе сосиски с капустой! Беги запей их пивом…
Не унывая, Штибер прибыл в Берлин и попал на прием к Мольтке, которого просто очаровал своей осведомленностью.
– Ваш шпион – это чудо! – сказал он Бисмарку. – Мы узнали все, не прибегая к похищению документов венского генштаба… Просто удивительно!
– Я не держу плохих исполнителей, – ответил Бисмарк и поручил Штиберу приступить к созданию тайной полиции, пронизывающей все ткани внутренней жизни королевства.
– А я, как начальник тайной полиции, взываю к вашему благоразумию: носите пуленепробиваемый панцирь.
– Вы думаете… – неуверенно начал Бисмарк.
– Все так думают, – ответил Штибер.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Развитие агрессии



Горчаков прихворнул – вершил политику дома…
– А герцог Морни умер, – сообщил Жомини.
– Вот как? Жаль вдову… бедная девочка, – вздохнул вице-канцлер. – Где она еще найдет такого мужа, который бы с равным успехом мог управлять политикой Франции или стоять за прилавком, торгуя хурмой из Алжира… Однако со смертью Морни не стало в Париже главного политического спекулятора. Боюсь, теперь Наполеон будет обманут Берлином…
Его навестил военный министр Милютин, опять упрекавший Горчакова в том, что он вроде бы извиняется перед Англией за проникновение России в пески Средней Азии:
– Англичане ведь не церемонятся, они захватывают целые царства, чужие города и страны, и мы не спрашиваем у них, по какому праву они это делают.
– Так-то оно так, – отвечал Горчаков, – но основное правило политической культуры – уважение чужого мнения при сохранении своих убеждений. Если это правило когда-либо исчезнет из обихода, то идейного противника, даже не выслушав, будут сразу бить кулаком в фас, чего делать, – сказал князь, – нельзя… Не старайтесь поссорить меня с Англией!
Нэпир, легок на помине, не замедлил явиться.
– Итак, – сказал он, сразу наступая, – все ваши миролюбивые разглагольствования о том, что Россия не желает обретения новых пространств, в финале имеют захват вами кокандского Чимкента, и я, не боясь показаться скучным, все-таки напомню, что Россия снова придвинула свои рубежи к Индии.
– Оставьте вы меня со своей Индией, – отвечал Горчаков, глотая микстуру. – Я не собираюсь на старости лет лазать через хребты Афганистана, чтобы отнимать самую драгоценную жемчужину из вашей короны… Чимкент! Господи, да это такая дыра, где не живут даже кошки! Чимкент – это точка; здесь наши войска остановятся как вкопанные.
– Помните наш предыдущий разговор? Я ведь предупреждал, что самое трудное в этом деле – остановиться.
– В цивилизованных странах на что-то ведь существуют не только генералы, но и правительства, их обуздывающие…
Но телеграф тут же принес известие, что генерал Черняев взял Ташкент! Отношения с Англией обострились, и Горчаков жаловался, что теперь он в положении повара, у которого на плите кипят сразу несколько горшков. Конечно, размышлял он, лежа в постели, в будущем возможна опасность со стороны Германии, но дети не скоро становятся взрослыми. Перенести же симпатии в Вену, чтобы с помощью Австрии сдерживать рост Пруссии, – это исключено! Франция проявила враждебность в польском вопросе, Англия противник в делах, что творятся за пустынными барханами.
Вскоре он порадовал Нэпира:
– Довожу до вашего кабинета, что генерал Черняев за самоуправство, выразившееся в самовольном захвате Ташкента, смещен со своего поста, а вместо него в Туркестан назначен генерал Романовский, весьма исполнительный и послушный…
«Послушный» генерал сразу же штурмовал Ходжент!
К немалому удивлению Горчакова, Романовский смещен за самоволие не был и даже, более того, получил от царя Георгия, – Певческий мост порою не ведал тайных планов Зимнего дворца. Анализируя обстановку в Европе, Горчаков в эти дни писал: «Чем более я изучаю политическую карту, тем более убеждаюсь, что серьезное и тесное согласие с Пруссией есть наилучшая комбинация, если не единственная!» Александр Михайлович не строил приятных иллюзий – его политика опиралась на точные факты.


* * *


Мольтке спросил Бисмарка, лак отнесется Франция к предстоящей схватке с Австрией, и получил ответ:
– Полагаю, когда двое дерутся, третий должен радоваться. Делайте свое дело, а политику я потащу на себе.
Бисмарк поддержки в обществе не имел. В эти дни он бросил в лицо ландтагу упрек в отсутствии патриотизма.
– Партийная фракционность заменила вам любовь к отечеству!
С места ему крикнули, что он будет повешен.
– Это меня нисколько не волнует, – ответил Бисмарк. – Лишь бы веревка, на которой я стану болтаться, навеки связала дом прусских Гогенцоллернов с будущей Германией!
Осенью 1865 года он выехал к Бискайскому заливу, где на курорте Биаррица отдыхал французский император. Теплые ветры Атлантики широко и протяжно задували над апельсиновыми рощами, но красоты природы не волновали Бисмарка…
– Бисмарк, – сказал Наполеон III жене, – отнюдь не такое наивное дитя, каким казался в Париже. У него совсем нет души. Зато много ума. Сознаюсь, что он покорил меня.
– А что он просил у тебя?
– Нейтралитет Франции, и только.
– А что за это обещал тебе?
– Да так… объедки… Люксембург, немножко от Баварии, частичку от земель на Рейне… ерунда!
В разговоре с Бисмарком император почти с гневом отверг Люксембург, заявив, что нейтралитет такой великой страны, как Франция, стоит гораздо большего. Бисмарк чуть ли не клещами вытянул из него признание – нужна Бельгия! После этого Наполеон III круто изменил тему разговора, а Бисмарку стало ясно, что император твердо убежден в поражении Пруссии: когда же победа Австрии станет явью, тогда он под шумок заграбастает Бельгию и все то, что на него смотрит…
В Берлине Мольтке встретил Бисмарка словами:
– Вы привезли мне нейтралитет Франции?
– Я привез вам коробочку с барбарисовым мармеладом… ешьте! Это единственное, что удалось вывезти из Биаррицы, да и то не от Наполеона, а от его обворожительной супруги.
Мольтке с удовольствием съел мармеладинку:
– Вкусно! Но как же нам теперь быть?
– А как? – переспросил Бисмарк.
– Я не понимаю вашего спокойствия.
– А я – ваших тревог. Скажите честно, Мольтке: разве вы собираетесь проиграть войну Австрии?
– Упаси нас бог.
– Тогда волнения неуместны…
Генштаб работал как проклятый дни и ночи, выковывая победу, в которой не должно быть изъянов. На смену крикливому Роону приходил замкнутый «молчальник» Мольтке. Со стороны могло показаться, что у этого человека три любимых дела – помалкивать, танцевать и охотиться на зайцев в силезском Крейзау. Но главным для Мольтке была война, как высшее проявление мозговой и нервной деятельности человека. Даже не Бисмарк, а именно Большой генштаб Берлина должен стать головою будущей Германии… Между прочим, офицер прусского генштаба считался до конца подготовленным, если он проходил стажировку в русских войсках (лучше всего – на Кавказе). Из богатейшего опыта русских войн немцы скрупулезно выбрали самое рациональное и, переварив в своем соку, не механически, а творчески перенесли на почву фатерлянда. Прибавим к этому феноменальную склонность пруссаков к организации, и получится тот сплав боевой мощи, который обеспечит Пруссии победы…
– Наполеон Третий, – рассуждал Мольтке, – надеется, что в свалке с Австрией нам не миновать беды. Франции выгодно, если война превратится в затяжную, изматывающую. Именно поэтому война должна быть скоротечна, как вспышка молнии. Если Фридрих Великий сражался семь лет, мы должны расправиться с этим делом за семь недель, и тогда Наполеон Третий не успеет сдать мочу на анализ, как от Австрии останется один горький пепел… Кстати, а что делать с побежденной Веною?
– На аншлюс я не согласен, – ответил Бисмарк. – Брать на себя всю эту обузу из чехов, венгров, словаков, сербов, цыган и хорватов – значит брать на свою душу многовековые грехи Габсбургов, а Германия от притока буйной славянской крови не усилится, напротив, ослабится… Скажите, что вам необходимо, дабы война была краткой, как удар меча?
– Разделение армии Австрии на два фронта.
– О! Для чего же тогда существует Италия?
– Без нашей помощи Италия будет разбита.
– Жалеть ли об этом? Ведь главное для нас, чтобы они открыли второй фронт на юге.
– А что вы пообещаете итальянцам?
– Я люблю дарить лишь то, что мне не принадлежит. Вот Венеция… чем плохо? Пусть идут и воюют за Венецию…
Мольтке писал, что эта война «не вызвана необходимостью защищать наше угрожаемое существование: это был конфликт, признанный необходимым в кабинете, задолго продуманный и постепенно подготовлявшийся… речь шла не о завоевании новой территории, а о господстве над Германией».


* * *


Никакого сочувствия войне! Канцелярию президента завалили адресами в пользу мира, с церковных кафедр его называли «учеником дьявола», архиепископ из Майнца заклеймил Бисмарка как разжигателя братоубийственной бойни… Германские часы были заведены еще в глубокой древности, а механизм их часто смазывался кровью покоренных народов. Бисмарк решил, что часы вот-вот остановятся, если их обильно не смазать своей кровью – немецкой!
7 мая, в самый канун войны, Бисмарка обстреляли на Вильгельмштрассе. Будущий «железный канцлер», волчком кружась под пулями, и впрямь оказался железным – семь пуль подряд расплющились об его панцирь (спасибо Штиберу за совет!). Опомнясь, Бисмарк ударом кулака свалил покусителя на панель.
Это был берлинский студент Карл Блинд!
– Дурак, ты стрелял в будущее великой Германии…
С этими словами Бисмарк скрутил ему руки за спину и доставил Блинда в полицай-президиум. Там студент, рухнув на пол, разгрыз стекло в печатке перстня. К нему кинулись – он был уже мертв… Бисмарк вытер со лба холодный пот.
– Едем в Бабельсберг, – сказал он Штиберу…
Вильгельму I он навязал Штибера на время войны в начальники полевой полиции при главной квартире – персона!
– Но позвольте мне, – сказал Штибер, – завести цензуру для писем и особый отдел для распускания слухов, чтобы воодушевлять Пруссию и сбивать с толку ее противников…
Война нависала над немцами, словно капля росы на кончике ветки, готовая вот-вот сорваться. Австрийцы, уверенные в победе, желали войны гораздо больше пруссаков. А немецкие герцоги, боясь потерять короны (что неизбежно для них при объединении Германии), тянулись к Вене, как дети к матери, видя в ней защитницу от немецкого единства. Бисмарку в ландтаге было решительно заявлено, что общественное мнение Пруссии против войны… Для него это не новость!
– Во врага, – ответил он, – никто не стреляет общественным мнением – врага разят только пулями…
По немецким дорогам круглосуточно громыхали составы; в раскрытых дверях вагонов прусские солдаты играли на окраинах и пели вполне миролюбиво:


Девчонок ваших
давайте спросим —
неужто летом
штанишки носят?


Бисмарк зашил в отворот мундира лошадиную дозу яда, чтобы покончить с собой, если Пруссию постигнет поражение, Роон говорил ему, что в конечном итоге все решит игольчатое ружье системы Дрейзе: пруссак сделает три выстрела, в то время как австрийский солдат успеет выстрелить единожды.
– Уповая на бога, – рассуждал Роон, – не станем забывать, что австрийцы помешаны на тактике прошлого века и сомкнутых колоннах. А наши стрелки идут цепями, используя любую складку на почве, в Дании мы научились обходить фланги…
Пришло жаркое лето 1866 года. Австрия обратилась к сейму во Франкфурте, чтобы Германский бундестаг обуздал Пруссию, чтобы все германские князья мобилизовали против нее свои армии. В ответ на это Бисмарк заявил публично: принятие австрийского предложения будет сочтено в Берлине за объявление войны. 14 июня началось голосование: девять голосов против шести высказались за Австрию. Тогда с места вскочил прусский посол фон Савиньи и прогорланил:
– Вот! Отныне вы уничтожили сами себя…
Бисмарк мило попрощался с австрийским послом:
– Дорогой мой граф Карольи, я очень рад, что не мне выпала миссия объявлять войну… На нас напали! Прощайте. Мы увидимся в более приятные времена.
На стороне Австрии остались королевства Баварии, Саксонии, Ганновера, Вюртемберга, герцогства Бадена, Гессен-Дармштадта и Нассау, вольный город Франкфурт-на-Майне да еще свора мелких князей, обещавших Австрии поддержку, не выводя своих солдат за пределы владений. На сторону Пруссии перешли северогерманские и тюрингские княжества. Во главе прусской армии встал король, а начальником штаба был Мольтке… Бисмарк спросил Альвенслебена:
– И каков, по-вашему, будет результат?
Документальный ответ генерала:
– Ударим так, что Вена ноги задерет…
А венские газеты писали, что «Пруссия в конце войны сама повесится на кишках непобедимой Австрии». С богом – начинай, ребята!

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Садовая – Кёнигсгретц



15 июня поздним вечером Бисмарк с английским лордом Лофтусом гулял в саду берлинского замка. На башне пробило полночь, и Бисмарк сверил карманные часы.
– В эту минуту, – сказал он, – наши войска входят в Ганновер, в Саксонию и в Гессен-Кассель… дело серьезное!
– Почему вы так уверены, вплоть до минуты?
– Мы хорошо подготовились к этой войне…
Даже очень хорошо! Короли бежали, герцоги сдавались в плен. Пруссаки вломились в «вольный город» Франкфурт, обложили его чудовищной контрибуцией в 25 миллионов флоринов, а бургомистра задергали до того, что он взял и повесился. Древний Нюрнберг увидел, что тут не шутят, и сам открыл ворота перед пруссаками… Мольтке призывал:
– Двигаться врозь – бить вместе!
Без единого выстрела прошли всю Саксонию, войска которой влились в состав австрийских. Мольтке расчленил армию Пруссии на две колонны: первая вытекает из долин Эльбы, другая змеей вытягивалась из ущелий Исполиновых гор, – впереди лежала зеленая и сочная земля славянской Богемии. План Мольтке был шедевром, но при условии, если его исполнители проделают маршруты с часами в руках. Бисмарк целыми сутками ехал на громадной рыжей кобыле – не спал. До него дошло известие, что итальянской армии уже не существует: при первом же столкновении с австрийцами она побросала оружие и прытко разбежалась… Бисмарк был поражен:
– Я знал, что они будут разбиты! Но я надеялся, что они хотя бы день-два продержатся ради приличия…
Он страдал бессонницей и просил жену выслать ему мешок романов, «не слишком захватывающих, чтобы пленить мой ум, и не настолько уж глупых, чтобы сразу швырнуть их об стенку». По ночам в ужасе просыпались жители городов, когда в сонную тишину вторгалась какофония звуков от прохождения артиллерии и конницы, звенящей амуницией. Михаил Иванович Драгомиров состоял при прусской главной квартире – как глаза и уши российского генштаба, чтобы все видеть и слышать. Вильгельм I обходился с ним очень любезно. Мольтке на беседы поддавался туго, зато Бисмарк любил болтать с атташе по-русски. Одну из ночей они провели в какой-то деревне с добротными домами. Крестьянский мальчик с испугом смотрел на незнакомых военных. Бисмарк спросил его:
– Ты кто, милое дитя? Чех? Поляк? Саксонец?
Мальчик молчал. Бисмарк намочил в остывшем кофе с молоком кусочек сахару и сунул его в рот ребенку.
– Сладко? – спросил он, поглаживая его по головке.
– Горько, – ответил тот вдруг по-немецки.


* * *


Драгомиров – по его словам – окунулся в «океан пруссаков», из которого хотел бы выделить «перлы». Оставляя в стороне Мольтке как явление незаурядное, он пришел к выводу, что «перлов» вообще не было. Все генералы Пруссии имели одинаковый общий уровень грамотных и работоспособных специалистов; в общей массе они и составляли то ценное ядро прусского генералитета, который лучше всего определить словом «плеяда». Все пожилые генералы Пруссии, и даже старики, выглядели свежо и бодро, ни у кого не было отвислых животов, желания «соснуть часочек в тенечке», приказы они отдавали звонко, кратко и точно. Казалось, эти суровые люди в широких пелеринах и сверкающих касках еще с колыбели усвоили железное правило: любое разгильдяйство строго карается! Но зато ни один из прусских генералов не стал бы командовать, если бы его лишили самостоятельности; умение быть самим собой на поле боя – очень ценное качество. И еще заметил Драгомиров, что прусская армия не любит «победителей». Заслугу в победе над противником приписывали не отдельной персоне, а всей армии, что разрушало общепринятый в мире трафарет личного искусства полководца. Все лавры, какие выпадали на долю победителей, пруссаки как бы сваливали в общий котел.
В богемском походе Драгомиров подружился с 71-летним корпусным генералом Штейнмецем, имевшим громкие победы при Находе и Скалицах. Красноречивый, с львиною шапкою седых волос, он чем-то напомнил Драгомирову славного Ермолова. Штейнмец отлично говорил по-русски. Он начал с чтения петербургских газет, потом увлекся Пушкиным, изучив его творчество (как писал Драгомиров) «со свойственной немцам исполнительностью». Под Скалицами атташе спросил генерала:
– Как вам удалось проломить эти позиции?
– О, это ведь очень просто! Войска, едва волоча ноги, ходят в атаки до тех пор, пока не возьмут позиции.
– Но вы же, генерал, обескровили войска. Не лучше ли после первых неудачных атак заменить их свежими частями?
– Ни в коем случае! – возразил Штейнмец. – Солдат должен знать, что смены не будет. Смена уставших дала бы дурной пример для армии. В том-то и дело, что прусский солдат воспитан на сознании: отдых приходит с достижением цели…
Драгомирова удивило еще одно прусское правило. Если какой-то генерал терпел поражение, никто не упрекал его в бездарности, на него не падали подозрения в измене. Все коллеги генерала в спокойной деловой обстановке пытались выяснить причины неудачи, а сам виновник поражения нисколько не чувствовал себя удрученным… Для Драгомирова это было ново: «Почему так?» Оказывается, прусская армия прошла чистку еще в мирное время. Каждого офицера изучили вдоль и поперек. Робких, безынициативных и неумелых со службы выкинули! Зато доверие к оставленным в армии было безоговорочным. Никто не рассуждал об ошибках, никто не злорадствовал, а сообща пытались установить, каковы роковые причины неуспеха. От такого доверия прусские генералы в боях не нервничали, не боялись за свою карьеру, они смело шли на риск и, как инженеры машинами, спокойно управляли войсками.
В одном селении Драгомиров наткнулся на пленных австрийцев, доедавших свой воинский обед – еще из казны императора Франца-Иосифа. В оловянном котелке каждого плескался жиденький супчик, а в нем, словно разбухший утопленник, бултыхалась тяжелая клецка из сырого теста.
– А что у вас на второе? – спросил Драгомиров.
Солдат из чехов подцепил клецку ложкою:
– Да вот же оно…


* * *


Иначе выглядел мир австрийской армии. Его отличали от прусского нерешительность начальства, страшная, переходящая в кошмар боязнь ответственности за неудачу и генеральная диспозиция войны, подписанная в Шёнбрунне, где после призыва к победе указывался и точный маршрут отступления!
Во главе 300-тысячной Богемской армии стояла трагическая фигура фельдмаршала Бенедека, которого можно пожалеть. Сын бедного фармацевта из венгерских цыган, он выдвинулся неустрашимой храбростью в боях с итальянцами, но был совершенно не способен командовать армией. Бенедек на коленях (!) умолял Франца-Иосифа избавить его от такой чести, тем более что в Богемии ни разу не бывал и не знал ее местности. Франц-Иосиф утешил Бенедека странной фразой:
– Я ведь не прошу от вас победы, я прошу только услуги…
С тяжелым сердцем Бенедек отъехал к армии, где офицерский корпус был пропитан интригами, кляузами, доносами и завистью к ближнему своему. Для помощи фельдмаршалу были приданы два венских «гения» – граф Крисман и барон Геникштейн, которые не столько боялись прусской армии, сколько трепетали при мысли, что в Шёнбрунне их могут раскритиковать. Бенедек велел стянуть силы к Кёнигсгретцу, лежавшему напротив деревни Садовая. Осмотревшись, он послал телеграмму императору: «Катастрофа неизбежна. Любой ценой заключите мир». Франц-Иосиф отстучал ответ: «Не могу. Если отступление, так отступите в порядке». Перед отходом Бенедек устроил солдатам ночевку; на рассвете его разбудили словами:
– Кажется, нам не отвертеться от сражения…
Бенедек поскакал в деревню Липа, чтобы с ее горушки видеть поле битвы. Здесь случилось то, чего, кажется, он и сам не ожидал: до двух часов дня Бенедек был победителем самого Мольтке, а потом его солнце закатилось… Между Садовой и Кёнигсгретцем разрешался столетний спор среди немцев – кому из них владеть Германией?
…После битвы император сказал Бенедеку:
– У вас неприятная манера ведения боя. Напишите письменное заверение молчать до смерти о… Вы знаете, Бенедек, что’ я имею в виду! После чего ступайте под трибунал.
Это была жертва. Бенедек, умирая в горах Штирии, завещал жене, чтобы не вздумала украсить его могилу цветами. Чтобы над ним вытоптали даже траву. Чтобы на кресте не было никакой надписи. Он просил посадить колючий стебель репейника!


* * *


А старого хрыча под Садовой было не узнать; в странном возбуждении Вильгельма I появилось что-то ненормальное. Сидя верхом на кобыле по кличке Веранда, король много кричал, когда надо и не надо, обнажал саблю, с поцелуями и слезами прикладывался к знаменам полков и требовал жертв во имя монархии. Один полковник был ранен четырежды, и кайзер четыре раза пинками заталкивал его, истекавшего кровью, обратно в самое пекло боя.
– Трус! – кричал он ему с высоты Веранды. – Если ты наклал в штаны, так привяжи себя к лошади и умри за меня…
Возле короля собралось великолепное трио: грубый и лукавый Бисмарк с порцией яда, молчаливый и внешне безучастный Мольтке с подзорной трубой, упрямый и безжалостный Роон с картой в руках… За Кёнигсгретцем виднелась Эльба, дальше леса Хлума и болота Быстрицы, а косой дождь прибивал пороховой чад к распаренной земле. Драгомиров курцгалопом поспевал за прусским штабом. После удара шпорой лошадь под ним дала резкую «лансаду» и вынесла всадника вперед… Вблизи взорвалась бомба, и королевский рейткнехт (полевой конюх) сразу осмотрел Веранду со всех сторон – нет ли у нее царапин? В этой обстановке совершенно неуместной выглядела фигура Бисмарка в белой фуражке; за спиною президента болтался мешок с романами – от бессонницы.
Драгомиров слышал, как Мольтке напомнил королю:
– Время подойти армии вашего сына-кронпринца…
Сейчас должна сработать немецкая пунктуальность!
Ровно в два часа дня, как и запланировано, под проливным дождем, по размытым дорогам, Силезская армия, ведомая кронпринцем Фридрихом, с математической точностью, вышла к лесам Хлума. Свежая колонна сразу включилась в битву, а Драгомиров угодил в самую «кашу»… Лошади обезумели от массы огня, их гривы поднялись, ноздри были раздуты. Иные, встав на дыбы, сбрасывали кавалеристов под копыта, другие грудью бились об стены горящих домов. Всюду валялись раненые, кругом – крики, взрывы, брань, выстрелы… Прусские ружья Дрейзе вносили в ряды австрийцев роковое опустошение!
К пяти часам дня от армии Бенедека ничего не осталось. Драгомиров рапортовал в Петербург: «Австрийцы обратились в поспешное, беспорядочное бегство; они бежали громадными толпами, потеряв всякое подобие войска, погибая от пуль и снарядов, от изнурения, а по пути топили друг друга в реках, в две-три минуты всякое сомнение исчезло – австрийцы и саксонцы понесли ужасное поражение…»
Мольтке, слезая с коня, сказал кайзеру:
– Ваше величество, мы выиграли… Германию!
Прусская армия была измотана до предела и преследовать противника не решилась. Напрасно Роон взывал к кайзеру:
– Вспомните Блюхера! Он тоже был обессилен битвою при Ватерлоо, и когда пьяные англичане Веллингтона завалились дрыхнуть, Блюхер с одними трубачами и барабанщиками, непрерывно игравшими, гнал Наполеона еще несколько миль…
– Ну, вот и конец, – Бисмарк выбросил яд.
Лошади, высоко вздергивая ноги, бережно ступали среди убитых. Воздух наполняли призывы о помощи, мольбы о пощаде. Среди мертвецов ползали побежденные, пронзенные насквозь штыками, пробитые навылет пулями. Один молоденький австриец шагал навстречу Бисмарку, бережно неся в грязной ладони свой выпавший глаз, который болтался на ярко-красных нервах.
Бисмарк громко сказал:
– Главное сделано! Теперь нам осталось совершить сущую ерунду – заставить австрийцев полюбить нас…

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Война – дело прибыльное



Вот уж кому хорошо на войне, так это Штиберу! Надо же так случиться, что на пути прусской армии попался городок Траутенау, где год назад он не доел миску луковой похлебки. Штибер велел спалить дотла харчевню, а потом… Огонь шуток не понимает, и скоро улицы Траутенау были объяты пламенем, а на шею бургомистра накинули петлю.
Отвечая за безопасность королевской ставки, бедняга Штибер рассчитывал, что в ставке и пообедает. Не тут-то было! Генералы устроили юнкерский гвалт и, зловеще сверкая моноклями, сказали королю, что за один стол с «собакой» не сядут. Никакие «особые обстоятельства» во внимание ими не принимались. Тогда граф Бисмарк пригласил Штибера к своему столу, столу президента, а кайзер наградил ищейку медалью (правда, потом он долго извинялся перед генералами)…
Понимая, что Штиберу следует подкормиться, Бисмарк назначил его гауляйтером в столицу Моравии – город Брюн. В мемуарах Штибер писал: «Я встретил здесь величайшую предупредительность всех моих желаний. Конечно, были произнесены неизбежные речи. Брюн богат и ко мне весьма щедр… я пользуюсь вином и едою в неограниченном количестве… Я закрыл уже пять газет, четыре другие выходят под моей цензурой. Я милостиво разрешал играть актерам в театре, но под моим неусыпным надзором». При заключении мира в Никольсбурге гауляйтер обеспечивал слежку за послами венским и парижским. Он мог видеть то, что от других было навсегда скрыто. Как, например, два прекрасных и благородных графа, граф Бисмарк и граф Карольи, чокались кружками с пивом, рассуждая об условиях мира с таким видом, будто речь шла о сдаче в стирку грязного чужого белья… Бисмарк нежно сказал Карольи:
– Вы же сами знаете, граф, как я всегда любил Австрию. Если миллионы австрийцев и пруссаков, прижавшись друг к другу спинами и выставив штыки, образуют единое каре, то кое-кто подумает – стоит ли нарушать наше согласие?
Под этим кое-кто подразумевалась Россия.


* * *


Садовая отворила ворота Вены! Прусские аванпосты вошли в Знаим, что в 10 верстах от столицы. Изнутри Австрию раздирал национальный кризис: венгры требовали прав наравне с правами немцев. Венское население выразило свой патриотизм тем, что собралось возле Шёнбрунна и просило Франца-Иосифа, во избежание ужасов штурма, поскорее сдать столицу победителям. Прусская ставка разместилась в Никольсбурге, близ венских предместий, и здесь, на виду Вены, все планы Бисмарка едва не погибли с треском. Неестественное возбуждение короля еще продолжалось. О генералах и говорить нечего – они собирались войти в Вену завтра же:
– Под пение фанфар промаршируем по Пратеру! Нашим солдатам не терпится задрать подолы венским девчонкам…
А король, трясясь от жадности, составлял списочек завоеваний. Ему хотелось получить: Баварию, Саксонию, Судеты, всю Силезию, Ганновер, Гессен, Ансбах, Байрейт, ну и прочее… по списку! Задыхаясь от восторга, старик кричал:
– Мои предки никогда еще не уходили с войны без добычи – не уйду и я! Это было бы очень глупо с моей стороны…
Его куриные мозги видели только рассыпанную крупу, которую можно безбоязненно клевать. Бисмарк растолковывал олуху царя небесного, что главное сейчас – не куски Германии, проглоченные наспех, а влияние Пруссии в германском мире. Придет время, и Берлин будет лопаться от пресыщения, но сейчас надо быть разумно умеренным…
– Бисмарк, что вы мне можете посоветовать?
И кайзер получил военно-политический ответ:
– Налево кру-гом! По домам – марш!
– Вы просто пьяны, Бисмарк…
Бисмарк был трезв. Трезв и одинок. Против него вырастала стена. Сплотились все, от короля до Мольтке, и все кричали о славе прусского оружия, вопили о законченном праве на добычу. Бисмарк заявил генералам, что они глупцы:
– Ваше решение войти в Вену способно встряхнуть Наполеона, и тогда французы появятся на Рейне. Если же я кажусь вам трусливым идиотом, то могу хоть сейчас уйти в отставку.
Генералы с кайзером видели лишь раскрытые ворота Вены, Бисмарк же слышал тяжкую работу потаенных рычагов, двигавших политику Европы. Франц-Иосиф уже телеграфировал Наполеону III, что отдает ему область Венеции. Отдает лично ему, чтобы он передал ее итальянцам. Этим жестом он подчеркивал слабость разбитой в боях Италии, не способной взять Венецию своими силами. Но тут итальянцы, из чужих рук получив Венецию, возомнили себя победителями. Теперь для полноты счастья, как выяснилось, им не хватает Триеста. Бисмарк не стал их отговаривать, а, напротив, сам подталкивал в сторону Триеста, дабы второй фронт против Австрии не закрывался… Прибывший в Никольсбург граф Карольи желал поскорее заключить перемирие, а Бисмарк все еще не мог образумить короля и генералов. Даже Мольтке, которого глупцом не назовешь, страстно хотел парадного марша по Пратеру. Бисмарк измучился – нервы не выдержали…
Это случилось 23 июля, когда король собрал военный совет, и снова – в который раз – генералы требовали вступления в Вену. Бисмарк сказал, что ответственность за политическое решение войны несет все-таки он, президент, а не генералы. Он напомнил, что вторжение в Вену даст лавры только армии, но в будущем отнимет у Пруссии союзника, ибо занятие столицы долго не забудется в народе, как глубоко нанесенное оскорбление. Ему отвечали, что Пруссия не нуждается в таком слабом союзнике, как Австрия, если у нее имеется сильная Россия. Бисмарк вполне логично растолковал, что союз Пруссии со слабейшей Австрией усилит Пруссию, которая подчинит себе Австрию, а союз с сильной Россией ослабит Пруссию, попадающую под пресс политики Петербурга… Совет проходил в комнате Бисмарка, лежавшего в простуде; переломить упрямство генералов он не мог. Тогда канцлер сполз с постели и стал кататься между ног короля и военных, стуча кулаками по полу; Бисмарк грыз зубами ковры и – рыдал, рыдал, рыдал…
Это были слезы, выжатые из железа.
– Не входите в Вену! Я… мы… что угодно… Франция… оставьте Вену… мир… Наполеон… я вам сказал…
Сцена была ошеломляющей. Встал король, поднялись и генералы. Президент страны в исподнем валялся на полу, тихо воя. Вильгельм I с тяжелым вздохом произнес:
– Уступая вам, я должен заключить постыдный мир. Но я все опишу, как было, и сдам бумагу в архивы Берлина, чтобы мои потомки ведали: мой президент не дал мне войти в Вену!
Бисмарк встал. Его пошатывало. Влез в постель. Мольтке закинул его одеялом. Всхлипнув, Бисмарк отвернулся к стене. Кайзер и генералы на цыпочках удалились.
…Под подушкой Бисмарка лежала телеграмма из Петербурга: русский император, поздравляя с победой, взывал к великодушию над побежденными. Между любезных строк Бисмарк прочитал скрытую угрозу… Слева – Франция, справа – Россия, а Пруссия посередке, словно орех в клещах!
Никольсбургское перемирие было подписано.


* * *


Если бы в эти дни Бисмарк оказался в Петербурге, он был бы крайне удивлен: русские стали симпатизировать разбитой австрийской армии. В рядах Гостиного двора, где полно самой разной публики, можно было слышать такие речи:
– Жаль австрияков. Чай, тоже люди, а за што страдали? Мне куманек (башка!) сказывал, что в цесарских войсках много наших служит – сербов да еще разных там чехов…
Если подняться «этажом» выше, там шли иные разговоры. В светском обществе Петербурга ошибочно полагали, что Бисмарк – послушная марионетка в руках ловкого чародея Горчакова, а война Пруссии с Австрией – тонкий ход русской дипломатии. Салонные «пифии» восклицали:
– Наш вице-канцлер – великий человек! Не пролив ни капли крови, он отплатил Австрии за ее коварство в Крымской войне. Но еще не отмщены руины Севастополя…
Горчаков мстительные рефлексы выносил за пределы политики в область психологии. Теперь перекраивалось то соотношение сил в Германии, какое со времен Венского конгресса казалось устоявшимся. Одна и та же тревога охватывала министерства дел иностранных и дел военных: возросшая сила Пруссии заставляла дипломатию и генштаб России реагировать без промедления.
Русские по газетам знакомились с новой бисмарковской Пруссией. Австрия из немецкого мира удалена! Германский сейм во Франкфурте уничтожен, вместо него Бисмарк образовал Северогерманский союз. К черно-белому знамени Гогенцоллернов снизу пришили красную полосу – союзную. Сохранив Австрию в целости, Бисмарк зато жестоко ограбил ее сателлитов. Пруссия вобрала в себя Ганноверское королевство, курфюршество Гессен-Кассельское, герцогство Нассау и город Франкфурт; над Германией весело кружился пух – Бисмарк ощипывал князей, будто цыплят. Теперь он стал президентом Северогерманского бундесрата, пределы которого раскинулись от Кильской бухты до Майна, огибавшего Баварию!
Горчаков выдвинул идею европейского конгресса, чтобы обсудить переустройство германской карты. Это встревожило Бисмарка; он срочно послал в Петербург генерала Эдвина фон Мантейфеля. В краткой беседе с Горчаковым тот намекнул, что новая Пруссия предлагает России уничтожить статьи Парижского трактата о нейтрализации Черного моря…
Горчаков подачек от Берлина не принял:
– Погребение неудобных для нас статей состоится без участия ваших факельщиков и траурмейстеров…
Александр II встретил Мантейфеля очень сухо.
– Мое сердце переполнено ужасом! – так начал он. – Еще недавно мы с дядей совместно выступали против нарушения династических прав в Италии, и вдруг мой дядя, свято верящий в то, что он царствует «милостью божией», сам ступил на путь Гарибальди… Я даже отсюда слышу печальный звон, с которым Пруссия разбивает законные короны германских государей.
Мантейфель намекнул, что тут поработал другой «дядя».
– Я так и думал, – ответил царь. – Мой дядя Вилли по старости лет подпал под вредное влияние Бисмарка, который увлек благочестивую Пруссию на путь революций… Поймите боль моего сердца! Вюртемберг, Баден, Гессен-Дармштадт – там царствовали мои бабки, мои тетки, мои сестры – и вдруг врывается, как разбойник, Бисмарк и залезает прямо в сундук… Впрочем, – сказал царь, глянув на часы, – вы, Мантейфель, должны извинить меня. Завтра продолжим беседу, а сейчас у меня свидание с парижским послом Флери…
Это прозвучало намеком на сближение с Францией; Бисмарк телеграфировал Мантейфелю, чтобы тот успокоил царя: прусская кара романовским сородичам будет смягчена…
Горчаков, смеясь, сказал Жомини:
– Кажется, сейчас наши отношения с Пруссией зиждутся исключительно на любви племянника к дяде. Но вот герцога Морни не стало, и Наполеон сделался вялым – момент для нападения на Пруссию им упущен…
Одна война, издыхая, порождала из своего ужасного лона другую. Вечером Тютчев гулял с Горчаковым по набережной.
– Мы присутствуем в антракте между двумя драмами. Сыграна прелюдия к той великой битве, что произойдет обязательно, и мы услышим ее шум даже через гробовые доски…
Что ж, поэты умеют предвидеть будущее.


* * *


Итальянцам было суждено испытать на чужом пиру похмелье: их еще продолжали бить! В сражении у Лиссы эскадра Франца-Иосифа не оставила от флота Италии даже щепок. Итальянцы кинулись в Берлин, взывая о помощи, но Бисмарк сказал:
– Я обещал вам Венецию – вы ее получили. Если вам захотелось Триест, идите и воюйте за Триест сами… Кто вам мешает? Я ведь знаю, что все итальянцы большие охотники до военных приключений… Бьют? Ну а я-то при чем? Терпите…
Осталось разобраться с Францией. Наполеон III выжидал от Бисмарка расплаты натурой за «нейтралитет». Но Бисмарк делал вид, будто забыл, о чем шла речь в Биаррице. Когда же французский посол сам заговорил с ним о Люксембурге, Бисмарк не стал возражать: берите! Наполеон III зондировал почву относительно аннексии Бельгии. Бисмарк и тут не спорил: пожалуйста, Бельгии ему тоже не жалко…
– Между прочим, – сказал он Шарлю Талейрану, – у меня столько дел, что трудно упомнить все детали пожеланий вашего императора. Изложите их письменно, дабы мне было удобнее передать их для ознакомления моему королю.
Получив письменное заверение от Франции, что она алчет захвата Люксембурга и Бельгии, Бисмарк спрятал документ в железный сейф. Ключ щелкнул, как взводимый курок.
– Благодарю вас, – сказал Бисмарк послу…
Затем (последовательно!) он вызвал к себе на поклон делегации Баварии, Вюртемберга, Бадена и Гессена, сохранивших самостоятельность. Бисмарк любезно ознакомил их с планами Наполеона III; в результате вся Южная Германия заключила с Берлином тайный военный союз против Франции.
Бисмарк выиграл – Наполеон III проиграл…
Уф! Пришло время пощадить нервы и успокоиться. Бисмарк наполнил кувшины пивом, взял тарелку с чибисовыми яйцами и удалился в садовую беседку, где его поджидал деловой, собранный Мольтке с неизменным румянцем на щеках.
– За армию! – сдвинули они кружки…
Борьба за гегемонию в немецком мире завершилась. Теперь не мешает подумать о немецкой гегемонии в Европе. В грохоте крупповских «бруммеров» Бисмарк навсегда похоронил либеральные притязания буржуазии, зато ее национальные требования он готов исполнять и дальше!


* * *


Когда кайзер Вильгельм I был молод, он в рядах русской армии вступал в Париж. Однажды к столу Александра I подали омара, и царь заметил, что прусский принц к нему даже не прикоснулся. «Вы разве не любите омаров?» – «Я их никогда не видел, – отвечал Вильгельм, – и не умею их есть…»
Сейчас он истреблял омара за омаром – с выпивкой. А в пьяном виде проболтался парижским журналистам:
– Как это бог выбрал такую свинью вроде меня, чтобы моими руками сосвинячить такую громкую славу для Пруссии.
Потеряв 4450 человек убитыми и 6427 умершими от дизентерии, Пруссия увеличилась на 1300 квадратных миль, ее население возросло на 4 300 000 человек, и теперь в королевстве жили 24 миллиона немцев. Наконец в Бабельсберге было объявлено, что чистый валовой доход от контрибуций составил 300 000 000 франков, а такие деньжата на земле не валяются. Полковник Борбштейн выхватил из ножен палаш.
– Ура! – провозгласил он (и все его поддержали). – Вот и пусть после этого профессора политической экономии болтают с кафедр университетов, что содержание армии непроизводительно… Какой дурак теперь им поверит?
Немцы стали привыкать к мысли, что война – дело прибыльное, а победителям живется куда веселее и приятнее, нежели повесившим носы побежденным. Факелцуги двигались по Вильгельмштрассе, Бисмарк выходил на балкон, и толпа встречала его восторженным ревом. Из самого ненавистного он становился самым популярным. Но главным торжеством был «акт раскаяния» парламента. Четыре года безбюджетного правления кончились. С него сняли ответственность за расходы на войну, не утвержденные ландтагом. Конфликт между парламентом и высшей властью завершился его триумфом… Под окнами, опьяненная победами, стонала толпа:
– Веди нас! Веди нас, канцлер, дальше…
В письме к Горчакову он жаловался – невозможно стало выйти на улицу: раньше плевались, а теперь носят на руках. С курорта Вильбада он вернулся раздраженным: там его преследовали молодые женщины… В общем ликовании совсем затерялась скромная фигура Вилли Штибера!

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Париж – Экспо-67



В паузе между войнами разыгралась баснословная феерия Всемирной промышленной выставки… Париж 1867 года – вавилонское столпотворение приезжих, битком набитые отели; лошади с трудом влекли переполненные омнибусы, извозчики стали королями положения; удушливая теснотища на бульварах; по Сене жужжали специально построенные пароходы-мухи (Mouhses), – все двигалось и спешило на Марсово поле, где раскинулась шумная «ярмарка тщеславия» человеческого. Безмерно обогатилась почта Парижа, которая с блеском обслуживала переписку со всем миром, и для этих целей где-то раздобыли нового Меццофанти,[10] говорившего чуть ли не на всех языках планеты. Гонкуры отметили в своем дневнике: «Всемирная выставка – последний удар по существующему: американизация Франции, промышленность, заслоняющая искусство, паровая молотилка, оттесняющая картину, ночные горшки в крытых помещениях и статуи, выставленные наружу, – словом, Федерация Материализма!» Выставка была устроена в форме большого кольцеобразного базара, окруженного садами. В первой галерее были собраны самые наглые красавицы Парижа, о нарядах которых высказывались в такой форме: «Ах, как они очаровательно раздеты!» Очевидец писал, что эти красотки «сферою сладострастия заграждали доступ к произведениям науки, труда и промышленности. Но кто храбро перешагивал черту разврата, тот достигал подлинных шедевров…» Дети влекли родителей в павильон шоколадной промышленности, где умная машина не только шоколад делала, но и даром его раздавала. Вспотевшие женщины ломились в павильон парфюмерии, где под аркою русской фирмы Броккар били из земли фонтаны духов и одеколонов, женщины бесплатно душились и пудрились, а желающие помыться имели к услугам любой кусок мыла…
Россия впервые столь широко участвовала во Всемирной выставке и, не имея опыта в этом деле, решила поразить Европу в область желудка. Русской науке и русским умельцам было чем похвастать на мировом рынке (у себя в Нижнем и хвастались!), но русский павильон в Париже по чиновной воле обратился в «обжорный ряд». Правда, дело было налажено превосходно. Прислуживали расфранченные боярышни в жемчужных кокошниках, выступавшие будто павы, соколами порхали с палехскими подносами бедовые ребята-половые. Сюда ломилась толпа, дабы вкусить от русской кухни щей с кашей, расстегаев с кулебяками, окрошки и ботвиньи. Черную икру французы прозвали неприлично: cochonnerie russe, и, единожды попробовав паюсной, они тишком выплевывали ее под стол, говоря с возмущением: «Как русские могут переваривать такую мерзость?..»
Хватит о выставке – роман все-таки политический!


* * *


Вот вам новость: Александра II на выставку не пригласили. С большими капризами и обидами он чересчур бурно настоял на своем приглашении в Париж; жена была против этой поездки, но царь спровадил ее в воронежские степи – хлебать кумыс! Наполеон III никак не хотел видеть в Париже одновременно русского царя и прусского кайзера. Через посольство в Берлине он намекнул, что все помещения в Тюильри уже заранее заняты. Вильгельм I ответил согласием жить в гостинице – странная навязчивость, за которой угадывается влияние Бисмарка! Тогда Наполеон III велел передать, что на всех гостей не хватит посуды (это в Париже-то?). Я не знаю, что ответил кайзер относительно посуды, но он стал собираться в дорогу.
В ночь на 17 мая царь с Горчаковым и свитой выехали из Царского Села, ночь провели в Потсдаме, а 20 мая уже были встречены Наполеоном III на вокзале Северной дороги; вслед за ними в Париж прибыл Вильгельм I с Бисмарком и Мольтке (Штибер тоже не был забыт и ехал с ними под видом лакея).
Потсдамский поезд был еще в пути, когда Штибер получил из Франции зашифрованную телеграмму о тайном свидании в кабачке «Клошар» возле центрального рынка. Бисмарк разместился в прусском посольстве на улице Лилль, где снискал себе приют и Штибер… К появлению в Париже кайзера, Бисмарка и Мольтке французы отнеслись с юмором. Парившиеся под касками господа напомнили парижанам «генерала Бум» из веселой оперетты «Герцогиня Герольштейна». Интерес к немцам был недобрым, но повышенным: под аркадами улицы Риволи постоянно теснились люди, чтобы взглянуть на прусскую троицу с трескучей пороховой славой. При этом из толпы раздавались жиденькие крики «ура», авторам которых Штибер выплачивал сдельно, словно за товар, продаваемый навынос и поштучно. Скоро газетчики пронюхали, что король с Бисмарком, переодевшись под гулящих буржуа, посетили одно сомнительное заведение с целью весьма далекой от политики нагнетания международной напряженности. Эта новость вызвала в Париже злорадное ликование и массу бульварных острот…
Не в пример России с ее наивным уклоном в гастрономию, Пруссо-Германия в лице господина Круппа выкатила на Марсово поле свое новое изделие для европейского «ширпотреба». Это была не просто пушка, а – пушка-монстр в 50 тонн весом, и ее мрачное жерло сурово и надменно озирало парижскую суету. Никто из французов не понимал, что пруссаки силились этим доказать:
– Пушка, но большая… что тут интересного?
Интересно, что Наполеон III за этот экспонат произвел Круппа в кавалеры ордена Почетного легиона. Но Бисмарк приехал в Париж не ради того, чтобы проветриться. Его тревожило пребывание в Париже императора с Горчаковым. Не исключено, что они попытаются вовлечь Францию в тайный сговор против Пруссии, и этому надо помешать! Штибер, имевший давние связи с русским III отделением, охранял в Париже не только кайзера, но и русского царя. Бисмарк намекнул ему, чтобы он в этом деле не разбивался в лепешку! Напротив, небольшой инцидент с пистолетом или бомбой нисколько политике не повредит. Штибер понял его с полуслова…
Берлинская тайная агентура, давно пронизавшая внутреннюю жизнь Франции, заранее обследовала в Париже кварталы Батиньоля, где селились польские и венгерские эмигранты. В кабачке «Клошар» Штибер от подручного узнал, что в саду на улице Клиши собираются поляки-заговорщики, у которых большие разногласия: стоит или не стоит затевать покушение на царя в Париже? Штибер сказал агенту, что стоит:
– И вы эту мысль полякам внушайте!..
В один из дней он срочно приехал на улицу Лилль, когда из ворот посольства Бисмарк выезжал на прогулку. Граф был в тусклом пальто старомодного фасона, при цилиндре, и внешне напоминал сельского нотариуса, собравшегося с визитом к своим милым клиентам. Штибер, вскочив на подножку коляски, шепнул, что имеет очень важное сообщение.
– Надеюсь, не очень длинное? Я собрался прокатиться по Елисейским полям… Садитесь рядом.
В коляске и состоялся серьезный разговор.
– Завтра шлепнут русского императора.
– Это не сплетня? – спросил Бисмарк.
– Нет. Поляки уже бросили жребий.
– Кто знает об этом кроме нас?
– Еще два моих агента.
Минута молчания. Бисмарк думал.
– Положимся на волю случая. В конце концов для нас всего важнее сейчас – отбить у царя и Горчакова охоту к сближению с Францией. Надеюсь, все обойдется…
За Триумфальной аркой вечерняя мгла была пронизана массою разноцветных светляков, которые двигались в одном направлении, – это кучеры зажгли фонари экипажей, и тысячи их укатывали в прохладу благоуханного вечера. Бисмарк решительно выплюнул изо рта зажеванный кончик сигары.
– Только бы ваш поляк не струсил, – сказал он…
В этот прелестный вечер Крупп преподнес Наполеону III каталог изделий своей фирмы; в письме он просил императора обратить благосклонное внимание на четыре последние страницы каталога, где приводился ассортимент его пушек, изготовленных на заводах в Эссене для нужд всего мира.


* * *


Сам воздух Европы был наэлектризован угрозой взрыва, и не замечать это могли только глупцы. Положение Горчакова было архисложное. Предчуя опасность для Франции, он не оставлял надежд на то, что Париж – через голову Бисмарка – вот-вот протянет руку Петербургу. Но, сделав три попытки переговорить с Наполеоном III, вице-канцлер убедился, что император от политической беседы уклоняется. Оставалось надеяться, что он соизволит выслушать Александра II, который при всем его пруссофильстве все-таки умел иногда трезво смотреть на вещи…
Царю были отведены в Елисейском дворце личные покои Наполеона I из пяти комнат с библиотекой, включая и «Salon d’argent», в котором все стены, мебель и камины были из чистого серебра (выше этажом разместился Горчаков со свитою). Александр II посетил выставку, но рано утром, дабы избежать общения с публикой. Выставка вообще оставила царя равнодушным, все его время поглощали балы, скачки и церемонии приемов. Но настроение у него в эти дни было ровное, без кризисов. Он подчеркнуто носил русский национальный кафтан; неисправимый бабник, царь сознательно не посещал злачных мест, чтобы не давать пищи газетным пересудам. Однако все его попытки вовлечь Наполеона III в беседу ни к чему не приводили. Горчаков, старчески брюзжа, не переставал подзуживать самодержца на дальнейшее зондирование в Тюильри.
25 мая на Лоншанском поле должен был состояться парад и показательная атака 50 эскадронов отборной кавалерии. Инженеры заранее укрепляли трибуны подпорами, чтобы они не рухнули; по подсчетам полиции, в Лоншане ожидали скопления около полумиллиона зрителей. Горчаков не поехал на празднество, сославшись на то, что не терпит толчеи. Утром царю подали отдельный поезд, а на опушке Булонского леса монархов ожидали кареты. Александр II уселся с Наполеоном III в широкое открытое ландо. Парк был пронизан лучами солнца, всюду виднелись толпы гуляющих. По сторонам экипажа скакали шталмейстеры Бургуан и Рэмбо. Множество парижан, словно обезьяны, сидели на деревьях. Ландо огибало каменистый грот, из которого вытекал источник… Один человек соскочил с дерева на дорогу! Рэмбо круто развернул на него лошадь. Грянул выстрел. Револьвер разорвало в руке покусителя, лишив его пальцев, а пуля, пробив ноздри лошади, наповал уложила одну из женщин… Наполеон III живо обернулся к царю:
– Если стрелял итальянец – значит, в меня. Ну а если поляк – это предназначалось вам…
Стрелял поляк по имени Болеслав Березовский.[11]
– Это в меня, – хмуро произнес царь.
Французам было неприятно, что покушение произошло именно в Париже, и они говорили, что Березовский несомненно анархист из школы Михаила Бакунина. Но на суде Березовский отверг эту версию и признал, что он участник польского восстания, желавший отомстить самодержцу за репрессии в Польше. Защищал его адвокат Жюль Фавр (защищавший Орсини, бросавшего бомбы в Наполеона III). Когда Александр II осматривал Дворец правосудия, судья Флоке с вызовом воскликнул:
– Да здравствует Польша, мсье!
Александр II со сдержанной вежливостью ответил:
– Я такого же мнения, мсье Флоке…
Суд вынес Березовскому мягчайший приговор, который царь расценил как издевательство над ним – монархом. Само покушение, выкрик дерзкого Флоке и бархатный приговор суда еще больше углубили политический ров между Францией и Россией – именно этого Бисмарк и добивался!
Но перед отъездом из Парижа царь случайно оказался с Наполеоном III наедине, и ничто не мешало их беседе. Александр II, подавив в себе прежние обиды, с большой ловкостью завел речь об угрозе Франции со стороны Пруссии. Но тут двери распахнулись, и, нежно шелестя муслиновыми шелками, вошла (нечаянно? или нарочно?) Евгения Монтихо; при ней царь уже не стал развивать этой темы… Все трое начали горячо обсуждать вернисаж импрессионистов, возмущаясь последними картинами Эдуарда Манэ – «Завтрак на траве» и «Олимпия».
Евгению Монтихо никак не устраивал сюжет первой картины, где на зеленой лужайке в компании одетых мужчин сидит раздетая женщина и с вызовом смотрит в глаза зрителю.
– А вы видели «Олимпию»? – спрашивал Наполеон III царя. – Добро бы разлеглась усталая после охоты Диана, а то ведь… Это не женщина, а самка гориллы, сделанная из каучука, возле ног которой трется черная блудливая кошка.
– Уличная девка возомнила себя королевой, – добавила Монтихо. – Как и раздетая для «Завтрака» ее нахальная подруга, «Олимпия», нисколько не стыдясь, глядит мне прямо в глаза…
Нисколько не стыдясь, она смотрела прямо в глаза царю, и Александр II невольно сравнивал ее с тою же Олимпией, которую она так жестоко критиковала.
Никто еще не знал, что эта женщина сама толкает мужа на войну с Пруссией, а потому все хлопоты русской дипломатии были сейчас бесполезны.


* * *


Вскоре из Парижа вернулся и Тютчев; при встрече с Горчаковым он признался, что ему не совсем-то было приятно видеть на международной выставке свой портрет работы фотографа Деньера, на котором он представлен с пледом через плечо, будто мерзнущая старуха. Все шедевры истребления людей поэт обнаружил в павильоне Пруссии, и однажды утром Тютчеву привелось видеть Бисмарка, в глубокой задумчивости стоявшего возле пушечного «бруммера»… Федор Иванович спросил князя:
– А вы разве не заметили, где была поставлена эта дурацкая гаубица, в которую можно пропихнуть целого теленка?
– Не обращал внимания. А где же?
– Как раз напротив статуи умирающего в ссылке Наполеона. Вы не находите это сопоставление роковым?
– Нахожу, – ответил Горчаков.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Заключение второй части



Летом 1867 года Горчаков, в ознаменование 50-летнего юбилея службы, был возвышен до звания Российского канцлера, а это значило, что в сложной «Табели о рангах» он занимал первенствующее положение в стране, и равных ему никого не было. Тютчев не преминул вспомнить его приход к власти:


В те дни кроваво-роковые,
Когда, прервав борьбу свою,
В ножны вложила меч Россия —
Свой меч, иззубренный в бою…
И вот двенадцать лет уж длится
Упорный поединок тот…


Почти одновременно с Горчаковым граф Бисмарк стал бундесканцлером Северогерманского бундесрата. Никто не сомневался, что в Европе возникли две большие политические силы, от решения которых отныне зависело многое. Вопрос был лишь в том, куда будет направлена эта умственная и моральная энергия двух мощнейших политиков – к добру ли повернут они свои страны или обратят свое влияние во зло человечеству?..
Подобно гипнотизеру, внушающему больному: «Спать, спать, вы уже спите», Бисмарк усыплял европейцев словами: «Мир, мир, мир… мы хотим только мира». С сердцем всегда холодным, словно собачий нос, Бисмарк проявлял сейчас гигантскую силу воли и колоссальную выдержку, чтобы не начать войну раньше времени. Война, как и мир, всегда требует солидной дипломатической подготовки. Нет, это не летаргия – это лишь деловое, разумное выжидание. Близкий ему человек, берлинский банкир Гирш Блейхредер, помогавший ему в тайных финансовых аферах, советовал наброситься на Францию немедля.
Бундесканцлер высмеял своего Шейлока:
– Историю можно только подталкивать. Но если ее треснуть по спине, она может обернуться и хватить кулаком…
В сейфах Большого генерального штаба уже затаился жутко дышащий эмбрион – план нападения на Францию, и генералы видели в Бисмарке тормоз их нетерпению. Войну можно спровоцировать, а превентивная война – это сущее благо, – примерно так доказывал Мольтке канцлеру. Бисмарк в ответ развил теорию политической стратегии, которая обречена противостоять стратегии генеральных штабов.
Мольтке, выслушав его, сказал:
– Ваша точка зрения, мой друг, безупречна. Но в свое время она будет нам стоить немалых жертв.
– Чепуха! В войне с Австрией, – ответил Бисмарк, – мы имели жертв от поноса больше, нежели от пуль противника…
В конце года он дал интервью английскому журналисту Битти-Кингстону; дымя трубкой, канцлер горячо доказывал:
– Северогерманский бундесрат твердо стоит на позициях сохранения мира в Европе, и немцы первыми не нападут. Я не понимаю, зачем нам вообще война? Мы сыты, мы одеты, у наших очагов всегда приятное тепло. Что мы выиграем от войны? Разве нам нужны стоны, кровь, пожары и страдания? Вот вы говорите – Эльзас и Лотарингия. Руда и еще что там… не знаю. Но это разговор для котят, а не для меня. Я же лучше вас знаю, что в Эльзасе и Лотарингии жители хотят остаться французами… это вам не паршивый Шлезвиг-Голштейн, где жители сами не ведают, кто они такие. Ах, вас еще беспокоят речи наших генералов? Да, иногда они меня беспокоят тоже. Генералы во все времена любят поболтать с таким важным видом, будто они что-то понимают… Между тем, смею вас заверить, что в мирное время всех прусских генералов надобно, как псов, держать на железной цепи, а во время войны их надо вешать…
…Франция, оставшись в трагическом одиночестве, танцевала под сенью германских «бруммеров». Стальная империя Круппов родилась намного раньше империи Гогенцоллернов.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Часть третья


Жернова истории


«Единство, – возвестил оракул наших дней, —
Быть может спаяно железом лишь и кровью».
Но мы попробуем спаять его любовью.
А там посмотрим – что прочней?

Ф. И. Тютчев (ответ Бисмарку)


Три дамы и Бисмарк



Как и все владыки капиталистического мира, королева Виктория ловко утаивала цифру своего состояния. С показной скромностью она поднимала с земли уроненный пенс, а нищему, взывавшему о помощи, дарила букетик полевых цветов. Не дай бог, если у нее попросят на вдов и сирот, – тогда она спешно рисовала пошлый пейзажик: «Продайте его…» Лишь после смерти королевы стало известно, что не только алмазные россыпи в африканской Родезии, но даже самые грязные кварталы лондонского Сохо с борделями для проституток и притонами для бандитов принадлежали именно ей, целомудренной ханже!
Последний отпрыск гнусной Ганноверской династии, которая 123 года наполняла Англию скверной, Виктория чаще других политиков обращалась к словам «на благо человечества», «ради свободы и процветания общества», но под ее скипетром Англия ни на один день не прекращала истребительных колониальных войн… Вот же она, эта богородица! – толстая безобразная женщина с распухшим зобом нездоровой сытости, давшая целой эпохе название от своего имени – викторианство. При жизни мужа, принца Альберта Саксен-Кобургского, она напилась только единожды, когда в замке Бальмораль узнали о взятии Севастополя; на радостях муж велел пить всем сколько влезет, и королева была пьянее лакеев. Виктория сама избрала себе мужа, сама твердо объяснилась ему в любви, сама отвела его под венец, а он играл роль искушаемой невесты. Видя его покорность, Виктория сочла, что все мужья таковы. И потому казнь через повешение для женщин она утверждала всегда с большей легкостью, нежели для мужчин. Ее стол постоянно был завален бракоразводными делами: королева с пристрастием юриста выискивала причины, чтобы оправдать мужчин и осудить женщин. Но зато она любила читать романы, написанные женщинами; ей было любопытно знать, что могут сочинить «эти потаскухи», от которых так много страдают их несчастные мужья.
Всю долгую жизнь Виктория черпала силы из своего эгоизма, вредя не только всему миру, но даже своим детям. В королевской мантии из бархата, окаймленной горностаем, с золотым обручем на голове, с бренчащим на шее ожерельем из орденских цепей Подвязки, Бани, Шиповника и св. Патрикия, – такой она являлась обществу, тряся жирными брылями щек, поражая всех безвкусием одежд, брезгливой апатией к делам, непомерной алчностью к огрызкам пирогов и огаркам свечей, и как-то не хотелось верить, что эта обрюзглая дама с повадками дурной тещи владеет половиною мира! А нехороший блеск в ее глазах выдавал придворным, что она с утра пораньше уже хватила рюмочку-другую крепкого матросского бренди.
Вся жизнь ее прошла под флагом любви к мужу! Один только раз Виктория ослабила туго натянутые вожжи добродетели и покорилась другому мужчине. Это был император Наполеон III, в годы скитаний изучивший женскую породу от великосветских салонов до самых грязных прачечных. Опытный обольститель, он нашел отмычку к ее сердцу – тогда-то Англия, вкупе с Францией, и устроила России кровавую баню под Севастополем. Правда, при свидании с императором Виктория допустила грубую политическую бестактность: она угостила его хересом из погребов Наполеона I, который разграбили при Ватерлоо солдаты герцога Веллингтона. Зато уж император (будьте спокойны!) таких промахов не делал. Принимая королеву в Шербуре, он не забыл, что на берегу стоит памятник его дяде, грозным жестом указывающий на Англию. При королеве статую поворачивали к Англии задом, королева отплывала домой – и Наполеон I снова обращал пасмурный взор к туманам Ла-Манша… В 1857 году Виктория родила восьмого ребенка, через два года, в возрасте 39 лет, стала бабушкой – в Берлине от Вики и Фрица родился внук Вилли (будущий кайзер Вильгельм II), а вскоре муж, катаясь на коньках, провалился под лед и, простудившись, умер. Виктория замкнулась в мрачном убежище Бальмораля, настолько отрешившись от мира, что парламент решил сбавить ей содержание. Это обожгло королеву, словно крапивой, она примчалась в Лондон с уже готовой тронной речью – вся красная от гнева и виски, насыщенная плумпудингами и кровавыми ростбифами.
Фальшивая насквозь, королева обожала фальшь, и лицемеры были ее любимцами. Сейчас ее доверием овладел «юркий Дизи», как прозвали англичане Бена Дизраэли. Сын богатого капиталиста, будущий лорд Биконсфилд начал жизнь с того, что выступал в защиту рабочих от угнетения своего папеньки. Такое разделение труда пошло на пользу обоим: папаша был под охраною сына, а сынок обрел славу передового человека. Дизраэли лез из кожи вон, чтобы возвеличить Викторию в глазах всего мира, он сознательно разжигал в ней ненависть к России – в этом секрет его карьеры… Сегодня «юркий Дизи» сообщил Виктории:
– Величайшая глупость нашего века совершилась – французы, как мы им ни мешали, все-таки докопали эту Суэцкую канаву. Мы поступили умно, не вложив в песок Египта ни единого пенса. Теперь надо закрыть канал с обеих сторон, а ключи от дверей пусть лежат у нас в кармане… Построенный на деньги всей Европы, в том числе и русские, – пророчил Дизраэли, – канал должен стать британским, и Англия, только она, станет собирать пошлину с кораблей под разными флагами…
Англия (только она!) видела в Суэце опасную перемычку для кратчайших путей в Индию. А теперь, когда канал готов, маска викторианского лицемерия сброшена. «Таймс» декларировала с цинизмом: «Мы ничего не сделали для прокладки Суэцкого канала, но мы должны иметь всю прибыль от его эксплуатации. Это – компенсация, которую мы получим за все ошибки, возможно, совершенные нами…»
«Юркий Дизи» уже видел себя на берегах Нила!


* * *


Да, Англия сделала все, чтобы канала не было: пусть кому хочется плавает вокруг Африки. Британский инженер Стефенсон заявил, что зеркало Индийского океана на восемь метров выше зеркала Средиземного моря, и в случае открытия канала волны ринутся на Европу, затопляя все достижения цивилизации. Чтобы обогнать французов, англичане вровень с трассой канала проложили стальные рельсы путей…
Гений или авантюрист (скорее, то и другое), Фердинанд Лессепс разрушил барьер, отделявший Запад от Востока, – в этом его великая заслуга перед Человечеством, в этом же и залог многих бедствий арабов. Конвейер и экскаватор – эти два великих изобретения имеют родину: Суэцкий канал!
Была весна 1869 года, когда в присутствии хедива Исмаила произошла бурная встреча вод Красного моря и Средиземного, – вначале слишком встревоженная, вода скоро успокоилась и породнила континенты. Осенью состоялось официальное торжество открытия.


Пушек гром и мусикия,
Здесь Европы всей привал,
Здесь все силы мировые
Свой справляют карнавал,
И при кликах исступленных
Бойкий западный разгул
И в гаремах потаенных
Двери настежь распахнул.


Так писал об этом событии Тютчев. На открытие канала прибыли писатели Эмиль Золя, Теофиль Готье и Генрик Ибсен, император Франц-Иосиф, прусский кронпринц Фридрих и прочие, но главной царицей праздника была, конечно, она —


С пресловутого театра
Всех изяществ и затей,
Как вторая Клеопатра
В сонме царственных гостей…


Выказывая женщине особое уважение, хедив обещал пересажать на кол всех инженеров, если яхта «Эгль», на которой плыла Евгения Монтихо, сядет на мель. За кормою яхты «Эгль» тронулись и остальные суда. Замыкая их строй, вслед за британским корветом «Рэпид» плыла русская «Арконтия», на которой в окружении финансовых тузов Москвы и Одессы нежился под тентом тучный Николай Павлович Игнатьев (посол в Константинополе). Гремели орудийные салюты, звенели бокалы, с берегов струился песок, на горизонте вровень с кораблями проплывали верблюды… Хедива подвел композитор Джузеппе Верди, обещавший к открытию канала закончить оперу «Аида» на тему, предложенную ему самим Исмаилом.
– К сожалению, – пожаловался хедив императрице Франции, – Верди опоздал с оперой, и я не могу доставить вам приятного удовольствия видеть композитора сидящим на колу.
Евгения, кокетничая, ударила его веером по руке:
– Сознайтесь, зачем вам столько жен?
Исмаил понял, что она напрашивается на комплимент:
– Одну я люблю за ее глаза, другую за походку, третью за разум, четвертую за фигуру, пятую за хороший характер. Но я удовольствовался бы и тобою одной, потому что я сразу заметил – ты совместила в себе все женские прелести…
Хедив разместил гостей в новом сказочном дворце, который обошелся ему в 30 миллионов франков. Для императрицы Франции он устроил из комнат подлинный восточный эдем стоимостью в полтора миллиона. Золото, перламутр, жемчуг, парча, перья павлинов и шкуры барсов устилали путь этой женщины, и никто из гостей не задумывался, что всю эту роскошь (как и сам канал) будут оплачивать нищие египетские феллахи, издали взиравшие на небывалое торжество. Международный банкет в пустыне был устроен на 3 000 персон (кстати, в Зимнем дворце одновременно усаживались за стол 1900 приглашенных). После катания на верблюдах вместо «Аиды» давали «Риголетто» в исполнении лучших певцов мира…
Египетский хедив только успевал поплачивать!
Во время банкета Игнатьев подошел к очень красивому и сдержанному арабу, на бурнусе которого среди прочих орденов сверкал и русский – Белого Орла; это был знаменитый «лев пустыни» Абд эль-Кадир, много лет воевавший против Франции за честь и свободу Алжира. Тихим голосом он, толкователь Корана, заговорил о губительной силе европейского прогресса:
– Ваш материализм – плод тщеславного разума, он приводит к разнузданности людей, всюду сея ненависть и разрушение. Вы заметили только праздник, но в его шуме не разглядели, что первым прошел через канал не французский, а британский пароход… А внутри парохода сидели спрятанные солдаты!
Здесь же Игнатьев слышал, как Эмиль Золя, чокаясь с виновником торжества – Лессепсом, напророчил ему:
– Создав Суэцкий канал, вы точно определили географию того места, где развернутся трагические сражения будущего…
Евгения Монтихо, вернувшись в Париж, застала мужа в нервно-подавленном состоянии. Недавно он снова пережил приступ болезни, его душевные силы, казалось, были уже на исходе.
– Ты знаешь, что недавно сказал Тьер? «Отныне, – заявил он моим министрам, – нет уже ни одной ошибки в политике, которой бы вы еще не свершили…»
Монтихо с бурной материнской радостью подхватила на руки маленького принца Лулу; лаская ребенка, ответила:
– Тьера не надо слушать! Война способна исправить все наши ошибки, какие были. Война нужна Франции хотя бы ради этого очаровательного дитя, ради сохранения для него короны.
…В эти дни Горчаков писал прозорливо: «Наполеон изолировал сам себя в зияющей пустоте, и в поисках выхода из тупика, не исключено, он будет искать удачной войны».


* * *


– А я испанка, самая настоящая, каких можно встретить в кварталах Палома, где под кружевами носят острые навахи.
Так говорила о себе Изабелла II, возродившая при дворе Мадрида нравы времен упадка Римской империи. Нет, читатель, она никогда не забывала о боге и одну из ночей в неделю справляла любовную мессу с кем-либо из клерикалов (чаще всего с Сирилло де аль-Аламейдо, автором книги «Золотой ключ»). Если же, перепутав расписание, к ее услугам являлись сразу двое монахов, то одного из них забирала для горячих молитв наперсница королевы – монахиня Патрочиньо. А в дальнем углу Эскуриала, словно жалкий паук, гнездился муж королевы – храбрый и благородный идальго фон Франсиско, живший доходами от продажи апельсинов из собственных садов в Севилье. Подарить любовнику восемь миллионов реалов сразу для Изабеллы ничего не стоило, лишь бы он показал себя стойким мужчиной, а не тряпкой. При ней в Испании была основана «Академия моральных наук». Но самый блестящий жест королевы – открытие Лосойского водопровода в Мадриде, а то ведь, стыдно сказать, помыться гранду – целая проблема!
Никто не ощущал грозы, и папа римский переслал Изабелле II розу, которая не пахла, – розу из тонких золотых лепестков. Прицепив ее к поясу ажурного платья, Изабелла поехала на морской курорт Лаквейсио; она купалась в волнах Бискайи, когда из Мадрида пришли слухи о народной революции.
– Это замечательно! – сказала Изабелла II, нагишом проследовав на ложе любви. – Пусть же случится что-либо ужасное, чтобы встряхнуть мою скуку… Вот тогда я выхвачу из кружев наваху и покажу всем оборванцам, какая я испанка!
Инсургенты захватили Мадрид, восстал и флот Испании, к власти пришла революционная хунта, раздавшая ружья народу. Изабелла II скрылась в Биаррице, где искал покоя от суеты ее давний приятель – Наполеон III; он сразу все понял.
– Мадам, в вашем распоряжении замок По…
Из замка По она переслала в Мадрид свое отречение от престола. Но революции бывают разные. Иногда, свергнув одного монарха, они сразу же начинают подыскивать себе на шею другого. Европейская печать охотно подсказывала Мадриду новых претендентов на испанскую корону…
В переписке Бисмарка появилось слово Испания.
«Вот что может вызвать взрыв!» – заключил он.


* * *


Жернова истории мелют медленно, но верно…
Бисмарк, словно усердный ревизор, вел строгий учет всем ошибкам Наполеона III, мало того, исподтишка подталкивал императора на свершение новых. В преддверии грозных событий он ошеломил кайзера просьбою об отставке. «Министру, – писал бундесканцлер, – следует быть более хладнокровным, менее раздражительным и прежде всего обладать хорошим здоровьем…»
Бисмарк нервничал. Томился. Он издергался в выжидании той блаженной ситуации, когда можно скомандовать: пли!
Бабельсбергские старые супруги о чем-то шушукались и часто вздрагивали при его появлении. Вильгельм I отставки ему не дал. А между тем Бисмарк и правда был болен. Его доконал ревматизм, его украсила желтуха от крысиного укуса. Он уехал в померанское имение Варцин, где и прозябал в угрюмом затворничестве. Не будем думать, что канцлер устранился от дел. Варцин – это его боевая засада, сидя в которой он зорко следил за действиями противников. Отсюда-то он и подталкивал тяжкие жернова истории, чтобы война из розовых мечтаний о ней стала суровой и непреложной явью.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Дела и дни Горчакова



Возвращались из Гатчины поездом; царь да Горчаков – больше в вагоне никого не было. Александр II всю дорогу много курил. Поезд уже катился по окраинам столицы, когда он сказал:
– Не знаю, что со мною, но таким, как теперь, я еще никогда не был. Раньше хоть радовала охота. А теперь лишь вино да женщины – это как-то отвлекает. Кончится для меня все катастрофой… Не спорьте, князь! Я был в Париже у одной гадалки вместе с дядей Вилли, она ему накаркала долгую жизнь и множество успехов. Потом взяла дату моего рождения – тысяча восемьсот восемнадцатый год – и молча переставила только две последние цифры: получилось тысяча восемьсот восемьдесят первый – вот это и есть год моей гибели.
– Как вы можете верить в такую мистику?
– А почему и не верить?..
Машинист с искусным щегольством затормозил поезд так, чтобы подножка царского вагона застыла как раз над ковриком, разостланным на перроне. Александр II надел каску и шагнул мимо коврика. Неожиданно грубо сказал, обращаясь к канцлеру на «ты»:
– Князь, на днях ко мне в Летнем саду подошла твоя племянница и похвасталась, что вопрос о браке ее с тобою уже решен. Если женишься, я сердиться не буду. Но прежде подумай: Надин за твоей спиной развела шашни с конногвардейцем Николаем Лейхтенбергским. Когда мы ездили на Парижскую выставку, я, чтобы тебя не огорчать, указал шефу жандармов Шувалову не давать ей заграничного паспорта. Разберись сам…
В окружении свиты и охраны царь удалился, а Горчаков испытал слабость в коленях. Но распускаться нельзя, прямо с вокзала надо ехать в совет министров. Там он сказал, что экономику империи можно выправить добычею нефти на Кавказе и угля в Донецком бассейне, – ему не поверили. Вечером у него был в гостях мудрый армянский католикос, недавно вернувшийся из турецкого Вана; в беседе за бутылкой вина они провели время до полуночи, разговаривая по-гречески, по-итальянски и на древней латыни. Проводив гостя, канцлер с помощью Якова устроился в постели, в стакан с водою опустил искусственную челюсть (работы славного парижского дантиста Дезирабода).
– Шыновья вернулишь? – спросил, беззубо шамкая.
– Да где уж там… гуляют.
Утром в министерстве его поджидал Нэпир.
– Да, – говорил Горчаков, – мы обещали Англии не ходить в Бухару и Хиву, но жители Бухары и Хивы не обещали, что перестанут ходить к нам с жалобами на своих ханов.
– Ваш ответ, – иронизировал Нэпир, – напомнил мне ответ дамы, нарушившей любовную клятву: «Да, я клялась любить его до гроба, но я ведь не клялась сдержать свою клятву!»
– Однако депутации угнетенных племен из ханств среднеазиатских сатрапий – это не мой сладкий вымысел! Они идут к нам, взывая о восприятии российского подданства…
При этом, дабы излишне не раздражать Англию, Горчаков благоразумно умолчал о тайной миссии из далекой Индии, которая просила народ России избавить их от колониального гнета. Если бы англичане были уверены в прочности своего положения в Дели, они бы не тряслись над барханами Средней Азии, как нищий над писаной торбой. Теперь Лондон выдвигал идею о разграничении сфер влияния в Средней Азии.
– На сегодня, пожалуй, закончим, – сказал Горчаков Нэпиру. – Мы согласны считать Афганистан буфером между нами при условии, что вы гарантируете нам его независимость и не станете расширять владений афганского эмира за счет Бухары и Коканда во вред чисто российским интересам.
С докладом канцлер отбыл во дворец, где император оставил его обедать в кругу семьи. За столом царь неожиданно спросил – что он думает об Игнатьеве? «Ага, стало быть, подыскивают мне замену».
– Игнатьев очень умен, но поздравляю того, кто ему доверится, – ответил Горчаков с хитростью старого дипломата.
Императрица Мария вдруг вставила шпильку:
– Иметь Бисмарка – какое счастье для немцев!
За этим стояло: у нас Бисмарка нет. Острый кончик тугого воротничка врезался князю в щеку, но он не замечал боли.
– Ваше величество, я не поручусь за немцев, но смею полагать, что русскому народу Бисмарки пока не требуются.
– Дайте поесть спокойно, – вмешался царь.
Первая атака отбита. Надо ожидать второй.


* * *


Великосветский Петербург наполняли слухи au sujet de la blonde (по поводу блондинки). Блондинка – это Надин, которую с «белой ручки не стряхнешь да за пояс не заткнешь».
Горчаков вступил в кризис – старческий:


Чему бы жизнь нас ни учила,
Но сердце верит в чудеса:
Есть нескудеющая сила,
Есть и нетленная краса.


В осеннем парке Павловска канцлер встретил Тютчева; два дипломата бродили среди прудов, засыпающих в умиротворенном покое. Разговор как-то не вязался.
– Неужели нет новостей? – спросил Тютчев.
– Последняя из них такова… Я не сразу сообразил, что к моей увядшей мужской оболочке Надин хотела бы стать красочным приложением, вроде цветной картинки дамских мод, вклеенной в скушнейший нумер еженедельника по вопросам земской статистики. Но я еще не выжил из ума и сознаю весь тяжкий грех перед покойницей Машей… Пора сказать себе, чтобы не мучиться более: ты старик, Горчаков!
Последняя женщина была у каждого, и она отлетала почти безболезненно, как облако… Тютчев замедлил шаги:


Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня…
Тяжело мне… замирают ноги…
Друг мой милый, видишь ли меня?
Все темней, темнее над землею —
Улетел последний отблеск дня…
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?


– Жестоко, но справедливо, – отозвался Горчаков…
Помолчали. Канцлер потом сказал:
– Нехороший признак: государь груб со мною.
– Он и со всеми таков!
– Со всеми – да, но со мною бывал на равной ноге.
– Вы догадываетесь о причине?
– Косвенно виноват я сам, ибо дал повод к слухам о Надин… А иногда, – с надрывом признался Горчаков, – я с ужасом ловлю себя на том, что теряю мысль в разговоре. Мне страшно! Неужели конец? Это в мои-то семьдесят три года, когда бы только жить да радоваться…
Вечером в Михайловском театре давали «Орфея» Глюка; Горчаков сидел подле Надин, искоса наблюдая за партером, где в окружении ослепительных дам беззастенчиво жуировали его статные красавцы сыновья. По выражению глаз племянницы старик догадался, что она с большим бы удовольствием перешла из ложи в партер. Дежурный флигель-адъютант попросил князя пройти в императорскую ложу. Надин с хрустом разгрызла карамельку, и этот хруст показался канцлеру треском рушащейся карьеры… Александр II сидел со своей сестрой великой княгиней Марией Николаевной, когда-то очень красивой Мессалиной, а теперь эта женщина не расставалась с костылями. Она и начала:
– Вы женитесь или только волокитничаете?
Судя по всему, перед нашествием Пруссии на Париж от Горчакова решили избавиться. Кандидатуры известны: константинопольский посол граф Игнатьев или шеф жандармов граф Шувалов. Горчаков ответил, что каждый человек вправе оставить за собой решение сердечных проблем.
– Дипломатический корпус, – заговорил царь, – поставлен тобою в неловкое положение. Ты говоришь – племянница. Но каждую сплетницу я не стану отсылать в Департамент герольдии за генеалогической справкой… Не будь смешным!
Всем было смешно, только не ему. Внутри дома тоже разлад. Сыновья заявили, что у них нет больше сил выносить присутствие этой… блондинки. Старик понимал, что Надин вторгалась в их меркантильные интересы: женись он на молоденькой, и тогда из наследства им останется один пшик на постном масле. Но рядом с Горчаковым (чего он не замечал) страдала и мучилась еще одна добрая душа… В один из дней канцлер подъехал к дому, и швейцар ошарашил его известием:
– Яков-то умер.
– Яков? Как умер?
– А так. Погоревал. И преставился…
Это было словно предупреждение для него. Горчакову вспомнился Яков молодым хватом-парнем, его бурный роман во Флоренции с красивой торговкой рыбой, и теперь все исчезло, будто провалилось в бездонный колодец. А ведь они были ровесники… В лютый мороз канцлер великой империи, следуя за скорбными дрогами, проводил своего лакея до Волкова кладбища. Оглушительно громко скрипнул снег в могиле, когда на него поставили гроб. С похорон князь вернулся продрогший до костей, едва жив, его бил озноб. Но все же он поехал во дворец…
– Из амплуа влюбленного юноши я должен переключиться на роль благородного старца, озабоченного будущим счастием племянницы. Прошу – выдайте ей заграничный паспорт.
Царь точно определил «будущее счастье» Надин:
– Я скажу Шувалову, чтобы не чинил препятствий для выезда им обоим… ей и герцогу Лейхтенбергскому!
Ну, вот и все. Горчакову стало легче.


* * *


В начале лета он отбыл на немецкий курорт Вильдбад, где в горах Шварцвальда его и застала кровавая интермедия к войне. Здесь его повидал французский журналист Шарль Муи:
– Бисмарк недавно проговорился, что если бы в Зимнем дворце считались с мнением русского народа, то в предстоящей войне Россия бы выступила заодно с Францией против Пруссии. Скажите, канцлер, есть ли в этом смысл?
– Пожалуй, да, – кивнул Горчаков.
– Какое же положение займет ваша империя?
– Россия сохранит нейтралитет до тех пор, пока обстоятельства не заденут ее национальной чести. Вы, французы, можете искать союзников среди обиженных Пруссией: в Италии, обязанной вам за войну в Ломбардии, в Дании, оскорбленной узурпацией Шлезвиг-Голштинии, наконец, в Австрии, где еще не скоро забудут Садовую… Практически я не вижу со стороны Франции никаких услуг, за которые Россия должна бы сейчас платить своей кровью. Вот разве что за Севастополь, где ваша артиллерия не оставила камня на камне.
– Не будьте так жестоки к нам, канцлер!
– Зачем же? Я просто реально смотрю на вещи.
– И каков ваш нейтралитет? Вооруженный?
– Не знаю. Но мы будем тщательно повторять каждый военный жест вашей союзницы Австрии: оседлала она лошадей – наши выведены из конюшен, зарядила Вена пушки – наши тут же будут выкачены из арсеналов… Я не скрываю, – сказал Горчаков, – стоит Австрии выступить против Пруссии, как наша лучшая армия из Варшавы сразу же переместится в Галицию.
– Вы очень откровенны, – заметил Шарль Муи.
– А я не Талейран, который утверждал, что язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли…
Шарль Муи тогда же схватил на карандаш фигуру русского канцлера: сгорбленный, но еще осанистый, хитрое, очень подвижное лицо с тонкими губами сатира, изящные, старомодные манеры, полученные в наследство от XVIII века, и – «предрассудки старины, хотя никто в Европе лучше Горчакова не знал, что от них взять, а что оставить без употребления».

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Загадка эмской депеши



Костлявый палец Мольтке прилип к карте Франции.
– На что вы мне указываете? – спросил Бисмарк.
– Это «Вогезская дыра» – равнина между Вогезами и Арденнами, через которую легче всего выйти к Парижу… Скажите мне, сколько вы, политик, разрешаете нам, генералам, взять от Франции для нашей Пруссии?
Бисмарк, причмокивая, рассосал затухшую сигару.
– Берите больше, – отвечал, окутываясь дымом, – чтобы мне было что потом отдавать. А то ведь знаете как бывает? Если не вернешь все отнятое, обвинят в скупости…
Зная, как лучше дразнить галльского петуха, Бисмарк инспирировал в германской прессе выдвижение на испанский престол прусского принца Леопольда Гогенцоллерна-Зигмаринена. Расчет был точен: если справа от себя Франция имеет соседом прусских Гогенцоллернов, для нее будет самоубийством иметь Гогенцоллернов еще и на южных границах – за Пиренеями. Галльский петушок, почуяв нутром, что его готовят для немецкой духовки, должен сразу взъерошить перышки!
Леопольд Гогенцоллерн – добрый католик и лейтенант прусской армии; женатый на португальской инфанте, он увлекался спортивным альпинизмом, едва начинавшим входить в моду. Молодой человек отнесся к идее Бисмарка весьма сдержанно: ему замечательно жилось, а в Испании полно разных анархистов, для которых подстрелить короля – раз плюнуть!
– Франция, – разумно говорил он, – никогда не позволит Гогенцоллернам утвердиться по ту сторону Пиренеев.
– Твое ли это дело? – возмущался его отец. – Поезжай в Мадрид и старайся не вылезать на улицы, а уж Бисмарк, будь уверен, утвердит тебя с обеих сторон Пиренеев… Или ты думаешь, что быть лейтенантом лучше, нежели королем?
Из Мадрида прибыл к Бисмарку посол Салазар, вдвоем они уговорили принца не отказываться от короны. Секретная агентура Штибера уже просочилась в Испанию, чтобы проведать на месте – не забыли ли испанцы прежних обид от Наполеона I и нет ли у них желания заодно с Пруссией потрепать галльского петуха за гребень? Все это творилось за спиной кайзера, и Бисмарк информировал его об испанских делах лишь весною 1870 года, когда интрига была на полном ходу… Неожиданно для канцлера Вильгельм I заупрямился. Бисмарк призвал на подмогу Мольтке с Рооном; три верных паладина горячо доказывали королю, что в случае отказа Леопольда от короны в Испании может возникнуть народная республика, анархия и прочие чудеса: из Мадрида эта зараза, как лишай, переползет в Италию и во Францию, а потом, чего доброго, зачешутся и берлинцы…
Короля проняло! Но он предупредил Бисмарка:
– Только очень прошу вас, чтобы эти испанские дрязги не рассорили меня с Францией…
Неожиданно где-то на проводе между Берлином и Мадридом произошла «утечка информации». Вечером 2 июля парижские газеты оповестили Францию о переменах в Испании… Накануне этих событий Франц-Иосиф, еще не смирившись с разгромом при Садовой – Кёнигсгретце, готов был рвать Пруссию со стороны хвоста, если Франция вцепится ей в загривок. Он послал в Париж эрцгерцога Альберта, который и прибыл – со словами:
– Мы согласны поддержать вас в войне с Пруссией при условии, что австрийцы вступят в сражение не раньше сорока двух дней со дня начала военных действий.
Естественно, Наполеон III полюбопытствовал – а что собирается делать Австрия все эти 42 дня?
– Мы будем готовиться, – отвечал венский посланец.
Наполеона III не так-то легко провести! Он понял, что за 42 дня побежденный уже определится, и тогда Вена попросту примкнет к победителю. Ему следовало помнить и о России: Горчаков потрясет в колокольчик – и русские армии распалят до небес бивуачные костры на рубежах Галиции, после чего «боевая» Австрия мигом свернется в калачик. Наполеон III не забывал, что в сейфах Бисмарка – Альвенслебенская конвенция 1863 года, за которую русский царь должен расплачиваться нейтралитетом, благоприятным для Пруссии.
– Об изоляции Франции говорить еще рано, – сказал он премьеру Оливье. – Я верю, что в одном строю с нами окажутся южногерманские княжества, которые не могут выносить деспотизма Пруссии…


* * *


Два дня подряд, 6 и 7 июля, в Законодательном собрании шли бурные дебаты. Военный министр Лебёф доложил, что последняя пуговка на гетрах последнего солдата давно пришита, митральезы заряжены, мобильный пехотинец – мастер штыкового боя, способный выкрутиться из любого гиблого положения. Оливье заикнулся, что Франции без России несдобровать, но его дружно ошикали. Один сенатор впал в транс:
– Последний парад доставил мне невыразимую радость, и я вас спрашиваю: почему прямо с Лоншанского поля войска, митральезы и кавалерия не были двинуты прямо на Берлин?..
Газеты сообщили, что Бисмарк, обескураженный воинственным пылом Франции, прячется в Варцине, а вывод таков: «La Prusse cane» (Пруссия трусит). Бисмарк не очень-то огорчился оттого, что его планы разоблачены раньше времени: скандал уже разразился… только бы не подвел король!
Вильгельм I находился в Эмсе, где его навестил французский посол Бенедетти. Совсем не расположенный влезать в испанские дела, кайзер радушно сказал ему:
– Мне этот бой быков совсем не по душе. Кто его только выдумал? Я не вижу никакой надобности для Гогенцоллерна вступать на престол Испании. Не волнуйтесь: я все улажу…
Отдадим кайзеру должное: обещал – сделал!
Леопольда Гогенцоллерна дома не оказалось. С альпенштоком в руках он забрался на снежные кручи Швейцарии, и никакой телеграф не мог до него достучаться. Вильгельм I обратился к его отцу, и тот за сына отказался от испанского престола. Улаживание этого вопроса заняло четыре дня – с 8 по 12 июля. Кайзер был настолько любезен, что даже переслал в Париж телеграмму с выражением радости по случаю устранения конфликта между Пруссией и Францией…
Казалось бы, все? Бисмарк потерпел крах!
Но легкость, с какой досталась Парижу эта победа, расстроила планы Тюильри, где заново был разожжен угасающий факел войны. Евгения Монтихо вмешалась, выговорив мужу:
– Не давай пруссакам так легко отвертеться! Помни, что от военного успеха зависит будущее нашего Лулу…
Наполеон III вечером 12 июля собрал свой кабинет – лишних здесь не было. Военный министр Лебёф совсем зашелся:
– Прусская армия? Я отрицаю эту армию. Ее нету!
Сообща составили телеграмму Бенедетти.
Бенедетти крепко почивал, когда его разбудили и подали эту телеграмму. Сонный посол сообразил лишь одно:
– С какими глазами я покажу ее кайзеру?..


* * *


«Я, – вспоминал Бисмарк в мемуарах, – решил отправиться 12 июля из Варцина в Эмс, чтобы исходатайствовать у его величества созыв рейхстага для объявления мобилизации. Когда я проезжал через Вуссов, мой друг, престарелый проповедник Мулерт, стоя в дверях пастората, дружески приветствовал меня. Я ответил из открытого экипажа фехтовальным приемом в квартах и терциях, и он понял, что я решил воевать…» По дороге в Эмс канцлер узнал об уступчивости короля и вместо Эмса прибыл в Берлин с перекошенным от злобы лицом. Неужели он пересидел в своей померанской «засаде»? Но в любом случае старый дурак король не стоит того, чтобы из него делали германского императора. Бундесканцлер не спал всю ночь…
Это была ночь с 12 на 13 июля.
Рано утром 13 июля Бенедетти поспешил на Брунненпроменад, чтобы не упустить кайзера во время моциона. Вильгельм I еще издали приветливо помахал ему газетой, в которой сообщалось об официальном отказе Леопольда от испанского престола:
– Вот видите, Бенедетти, как все идет хорошо!
Вслед за этим Бенедетти, сгорая со стыда, был вынужден передать ему волю своего императора. Смысл требований таков: Вильгельм I дает Франции твердые гарантии в том, что никто из семьи Гогенцоллернов впредь никогда не осмелится претендовать на чужие престолы. Вильгельм I справедливо ответил Бенедетти, что все что можно он уже сделал:
– Какие же еще гарантии нужны Франции?
Но тут пришла новая телеграмма из Парижа – от короля требовали не только устных гарантий, но еще и заверение в письменном виде, что Пруссия не станет посягать на достоинство французской нации. Это уж глупо! Вечером кайзер отъезжал в Кобленц к жене, а на вокзале опять встретился с Бенедетти. Понимая, что посол лично ни в чем не виноват – он лишь исполнитель чужой воли, – король дружески протянул ему руку:
– Всего доброго, посол! Через несколько дней я буду в Берлине, и там мы с Бисмарком все уладим.
В вагоне король велел секретарю фон Абекену:
– Генрих, изложите все слышанное в депеше и телеграфируйте на берлинский адрес господина Бисмарка…


* * *


– Чтобы эта склочная Франция увернулась от войны – да ни за что! – говорил Бисмарк, приглашая гостей к столу.
Их было двое: Роон и Мольтке. Хозяин ворчал:
– Нашему кайзеру надавали в Эмсе по шее, а он как ни в чем не бывало поехал в Кобленц… а там – фру-фру!
Был теплый берлинский вечер, пахло резедою из сада. Парижские газеты оповещали мир, что Бисмарк скрылся в Померании. А он здесь, в Берлине! Подвыпив, канцлер сказал:
– Я уже телеграфировал семье в Варцин, чтобы не трогались с места. Возможно, мне осталось одно – отставка…
Он был подавлен и не скрывал этого. Генералы тоже пришли в тусклое уныние. Мольтке заявил с прямотою солдата:
– Король лишил нас дивного повода к войне!
Сообща стали думать, как бы вызвать Францию на удар по Пруссии, чтобы потом воевать с чистой совестью. В этот-то момент бог не оставил их своею милостью – Бисмарку принесли Эмскую депешу от фон Абекена; он прочитал ее четыре раза подряд и протянул руку над столом:
– Дайте что-нибудь… хотя бы карандаш! – С карандашом в руке, не отрывая глаз от депеши, он резко спросил: – Мольтке, вы можете поручиться мне за победу над Францией?
– Успех армии обеспечен, – последовал ответ.
– Роон, – спросил Бисмарк, – вы, как военный министр, можете поручиться за точную организацию снабжения армии?
– Армии не хватает только мармеладу.
– Хорошо, – поднялся Бисмарк. – Тогда, друзья, ешьте и пейте, а я… на минутку оставлю вас.
Вскоре канцлер подсел к столу с депешею, которую безбожно, почти варварски сократил. Мольтке на досуге писал романы и драмы, а потому, как писатель, хорошо понимал, что сокращение текста способно привести к искажению смысла. Вот эту-то работу Бисмарк и проделал! Теперь из Эмской депеши явствовало, что кайзер в грубой форме указал послу Франции на дверь… Гости сразу оживились, веселее зазвенели вилки и рюмки, а Мольтке, вдохновленный, воскликнул:
– Замечательно, канцлер! Вы шамаду превратили в фанфару. Сигнал отхода с позиций прозвучал призывом к атаке.
Генерал Роон молитвенно сложил длани:
– Старый бог еще жив, и он не даст нам осрамиться…
Бисмарк вызвал статс-секретаря Бюлова, вручил ему текст искаженной Эмской депеши, наказав строжайше:
– Чтобы завтра напечатали все газеты…
На следующий день, 14 июля, Германия встала на дыбы; в университетах профессура (старый боевой авангард пангерманизма) призывала студентов исполнить солдатский долг, который превыше всего; уличные толпы ревели «Wacht am Rein». Берлинские карикатуристы подбавили жару; в газетах было наглядно изображено, как стоящий наверху лестницы бравый кайзер дает хорошего пинка послу Франции, и несчастный Бенедетти носом пересчитывает ступеньки… Простой народ Франции еще вчера уверовал в благополучный исход кризиса, а сегодня сверху обрушилась весть – война! В ночь на 15 июля Наполеон сделал свою последнюю ошибку…
– Которая дорого обойдется Франции! – кричал Тьер.
– Замолчите, мсье. Стыдно вас слушать.


* * *


Бенедетти официально уведомил Берлин об открытии военных действий. Бисмарк с ожесточением выколотил пепел из трубки:
– Единственное, что меня сейчас утешает, это то, что на бедную маленькую Пруссию напали, и она вынуждена защищаться. Видит всевышний, как я старался, чтобы войны избежать…
Бисмарк никогда и ничего не забывал. Опять щелкнул ключ, словно взводимый курок. Из глубин секретного сейфа канцлер извлек выманенный им у Франции проект захвата Бельгии и Люксембурга.
– Вот это, – велел он своим пресс-атташе, – надо срочно фотокопировать и копии разослать по всем кабинетам Европы, а заодно и в лондонскую «Таймс»…
Франция предстала перед миром как наглый агрессор. К прусской армии примкнули южногерманские государства – Саксония, Бавария, Вюртемберг и Баден. Для Наполеона III это был удар. «Что стало с тупоголовыми, что они вдруг вздумали связаться с прусской сволочью?» – таковы его подлинные слова. Франция недооценивала противника и предалась неуместному упоению от предстоящей победы… Там еще танцевали!

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Furor Teutonicus



Германия провела мобилизацию с быстротой, поразившей и друзей и врагов, Мольтке всегда понимал значение рельсов – отныне железнодорожные узлы были в руках офицеров генштаба, разбиравшихся в эксплуатации дорог лучше путейцев. Частные переезды кончились – билетов не продавали. Денно и нощно на вокзалах Германии, словно раненые звери, орали локомотивы Борзига. На этот раз солдат не пришлось загонять в вагоны силой: на Германию напали – немцы защищаются! Эшелоны несло к Рейну, солдаты весело горланили:


Суп готовишь, фрейлейн Штейн,
дай мне ложку, фрейлейн Штейн,
очень вкусно, фрейлейн Штейн,
суп ты варишь, фрейлейн Штейн…


В конце эшелонов тяжело мотались платформы, заполненные известью. Солдаты старались не замечать их – этой известью они будут засыпаны в братских могилах, чтобы разложение тел не дало опасной инфекции… Все было учтено заранее!


* * *


Последний дачный поезд подошел к станции Красное Село; было уже поздно. Французский посол Эмиль Флери долго блуждал среди недостроенных дач и конюшен, отыскивая царский павильон. Александр II ночевал сегодня в шатре, возле которого зевали часовые, а в мокрой траве лежали трубы и барабаны полковых музыкантов. Было видно, как за пологом разожгли свечи, скоро вышел и он сам – в одной рубашке, в узких кавалерийских рейтузах, с горящей папиросой в руке. Спросил:
– Ну, что у вас, женераль?
Флери сказал, что война… Вдали от станции, беснуясь на привязях, лаяли собаки. Император пригласил посла внутрь шатра, где скопилась липкая ночная духота.
– Не думайте, что только у Франции есть самолюбие, – вдруг заявил царь, садясь на походную лежанку. – Ваш император сам вызвал войну, и это… конец династии наполеонидов!
Он ничего не забыл, все давние оскорбления даже теперь заставляли дрожать его голос. Он помнил бомбежки Севастополя и унижение Парижского мира, недавний выстрел Березовского и даже выкрик Флоке: «Да здравствует Польша, мсье!» В эту ночь, среди неряшливой обстановки лагерного быта, Александр II говорил с послом Франции чересчур откровенно:
– Красные тюрбаны ваших зуавов в Крыму, согласитесь, это вызывающая картина! Разве в Париже нет Альмского моста или Севастопольского бульвара? Зачем было переименовывать улицы, оскорбляя наше достоинство? Князь Горчаков подтвердит, что мы пытались спасти хотя бы Францию… я уж не говорю о вашем императоре. Будем считать, что его нет! – Флери пытался возразить, но царь жестом остановил его, продолжая: – Было бы ошибкой, женераль, думать, что прусский король в Эмсе уступил вашему послу Бенедетти лишь по доброте душевной. Нет! Я и Горчаков, вызванный мною из Вильбада, сделали все, чтобы кандидатура Леопольда Гогенцоллерна была устранена и не раздражала вас, французов. Мы выиграли для вас спасительный мир, но вам захотелось войны… Теперь воюйте!
Флери поспешил встретиться с Жомини, верной тенью и эхом Горчакова; между ними сразу возник острейший диалог:
– Не значит ли, что, вступаясь за Пруссию, воюющую с нами, Россия тем самым выступает против Франции?
– Нет! Но мы не позволим усилиться Австрии – ни в союзе с вами против Пруссии, ни в союзе с Пруссией против Франции.
– Значит, – сказал Флери, – чтобы достичь благосклонности России, Франции следует помирить вас с Австрией?
Жомини рассмеялся над коварною комбинацией:
– Вы логичны, Флери! Но если бы все было так просто, как мы говорим… увы. Тут, – добавил он, помолчав, – припутывается старый славянский вопрос. А мы не дадим в обиду балканских друзей ни туркам, ни тем более австрийцам.
– Вы проговорились, назвав своих противников. Сделайте же еще один смелый шаг – назовите друзей.
– Мы много лет искали их во Франции …
6 августа был день Преображенского полкового праздника. Утром Флери принес царю депешу о блистательной победе французов при Марс-Латуре. Затем прусский посол принц Генрих VII Рейсс явился с депешей о полном разгроме французов под тем же Марс-Латуром. Выйдя к войскам гвардии, император провозгласил здравицу в честь непобедимой немецкой армии:
– Французы с дороги на Верден отброшены к Мецу!
Но Флери опередил посла Пруссии, и по настроению в войсках царь заметил, что тут уже было всеобщее ликование от успехов французов. Теперь на лицах солдат и офицеров медленно угасали улыбки. Александр II крикнул «ура», но его поддержали лишь несколько голосов. Нависло плотное, непроницаемое молчание. Царь оказался в опасном отчуждении. Он был здесь едва ли не единственным, кого радовали прусские победы, а его армия скорбела о поражении французов… В этот день к генералу Флери подходили совершенно незнакомые русские люди.
– Франция, – говорили они, – никогда не погибнет! Но Франции никак нельзя жить без дружбы с нами…
Флери отбыл в Париж, оставив поверенным в делах маркиза де Габриака; умный человек, он писал на родину: «Россия нейтральна, но ее нейтралитет дружествен Франции; император тоже нейтрален, но его нейтралитет дружествен Пруссии».


* * *


Лишь объявив войну, Франция стала готовиться к войне. Призывник с севера ехал через всю страну на юг, чтобы там получить ружье, а навстречу ему из Марселя катил на поезде южанин за ружьем в Руан; то еще полбеды, а вот зуавы ездили экипироваться даже в Алжир – из Европы в Африку, и обратно! Наполеон III рассчитывал, что соберет на Рейне полмиллиона солдат, но с большим опозданием наскребли лишь четверть… На дорогах Франции царил хаос, батальоны, отправленные в Эльзас, застревали под Дижоном, а уздечки от лошадей, посланных на Маас, находились в Ницце… Кое-как все же собрались!
Наполеон III, прибыв в конце июля в Мец, взял командование на себя, а его жена осталась в Париже регентшей империи. Еще не все было потеряно. Лучшее, что можно было сейчас сделать, это всеми силами обрушить Шалонскую армию в стык между Южной и Северной Германиями, отсекая от Пруссии богатые людскими резервами области Бадена, Вюртемберга, Баварии и Саксонии, но этого не сделали. Немцы сплотили под знаменами Пруссии ровно полмиллиона солдат, чтобы удушить Францию численностью, умением и железной организацией порядка.
Дивизия Дуэ, имея в рядах лишь 5000 солдат, первой угодила под удар 40 000 немцев. Французы сражались великолепно, но их размозжили, их просто растоптали в пыли, и по мертвым телам сразу вошли в Эльзас! Гонимые гранатами гаубиц, будто листья осенним ветром, французы устремились в Лотарингию к Шалонскому лагерю. Возле домов стояли крестьянки и, уперев руки в бока, осыпали уходящих солдат бранью – за то, что оставляют их пруссакам. А немцы шли массами, подобно грозовым тучам, они заполняли горизонт, как неистребимая саранча. На каждый выстрел «мобиля» пруссаки отвечали тремя. Знаменитая атака парижских кирасир надолго запомнилась патриотам Франции: немецкая картечь барабанила по кирасам, словно град в звонкие медные литавры, а юноши все еще понукали лошадей, умиравших под ними в последнем рывке безнадежной атаки… Против французской отваги и доблести Мольтке выдвинул furor teutonicus, проникнутую почином немецкой инициативы. Прусский генштаб давал французам бой не там, где они хотели, а там, где было выгодно и удобно немцам. «Идти врозь, а бить вместе!» – стало для Мольтке формулой. Немецкие колонны, словно лезвия ножниц, разрезали фронты противника и в точно назначенный срок сходились в единый кулак, образуя мощные соединения в тех местах, где французы их не ждали.
– Ну, как наши враги? – спросил кайзер у Мольтке.
– Они дерутся, как львы, и убегают, как зайцы…
Линия Вогезов была оставлена, в ставке Наполеона III возлагали надежды на Мец, Верден, Страсбург – крепости. Из Парижа обворожительная регентша молила мужа о победе. Хоть какой-нибудь – пусть крохотной, но победе. («Это нужно нашему Лулу для получения офицерских шпор».) Император внешне напоминал мертвеца. Если в боях за Ломбардию его пугали кровь и трупы, то теперь он равнодушно закрывал глаза на людские страдания. Временами казалось, что он – военный атташе нейтральной державы, для которой безразлично, кто победит, но долг вежливости требует присутствия при этом кошмаре…
Прусская кавалерия фон Бредова продемонстрировала перед Францией, что она тоже умеет умирать на галопирующем марше под батареями, но, умирая, все-таки идет к цели. Генерал фон Штейнмец, герой богемской кампании, укладывал своих солдат на полях битв, будто поленья, его даже устранили с фронта – за безжалостность. Французские полководцы неустанно маневрировали, словно шахматисты на досках, но бравурная сложность перестановок корпусов и армий только запутывала их сознание, не давая дельного результата. Уже чувствовалось, что, заняв город, немцы не собираются покидать его. Вешали заложников, расстреливали крестьян и кюре, сжигали дома с живыми людьми, а возле публичных домов выстраивались длиннющие очереди, и в этих очередях все время дрались баварцы с ганноверцами, мекленбуржцы с пруссаками, саксонцы с голштинцами…
Мне трудно определить грань, за которой из войны «оборонительной» немцы вступили в войну захватническую, войну грабительскую. В хаосе маневрирований я не могу разглядеть ту незримую черту, дойдя до которой, французы повели войну освободительную, войну отечественную! Но уже настал роковой и возвышенный момент, когда, ведя борьбу с армией Франции, немцы столкнулись – неожиданно для себя – с сопротивлением народа Франции, который не хотел быть их рабом…
А обширные познания немецкой разведки могли привести в состояние столбняка любого дилетанта. Стоило немцам занять французскую деревню, как они с реквизиционными актами в руках быстро расходились по домам крестьян – четкие, безапелляционные и, как всегда, требовательные. Диалог строился таким неукоснительным образом:
– Добрый вечер, мсье Бужевиль! Вы не беспокойтесь: с вас тридцать четыре яйца, пять баранов, одна корова, восемь фунтов масла и три кувшина сметаны…
Подчистую не грабили: мсье Бужевиль оставался обладателем трех яиц, одного барана и полфунта масла. Спорить было невозможно, ибо немцы, живущие в Берлине, отлично знали экономические возможности французской деревни Лоншер. Ограбив мсье Бужевиля, они дружно топали к дому мадам Пукье, и эта крестьянка потом долго пребывала в наивном недоумении:
– Откуда бестии узнали, что у меня было семь кур?..
Об этом надо бы спросить у Штибера! Сейчас он молол кофе для господина Бисмарка, который, сидя в жалкой лачуге, счищал щепкою коровий навоз с ботфорта и говорил:
– А будет жалко уходить из Эльзаса и Лотарингии…
«Мы разоряем эти хорошенькие города, – писал Штибер домой, – здесь скоро появится тиф и другие болезни». Баварцы, особенно жестокие после выпивки, застреливали детей в колыбелях, а матерей, рыдающих от ужаса, насиловали на глазах отцов и мужей… Бисмарк устал выслушивать жалобы.
– Штибер, – говорил он, – разберись с этим сам!
Штибер строчил жене: «Мы забираем себе все съестные припасы, громадные количества вина и пива проливаются на землю. Мы вырубаем фруктовые деревья в аллеях и садах. Магазины закрыты, фабрики бездействуют… Вчера в деревне Горс французский крестьянин выстрелил в повозку, наполненную пруссаками. Его подвесили под мышки перед собственным домом и затем медленно прикончили, выпустив в него тридцать четыре пули… У нас имеются отдельные комнаты, чтобы пробовать различные сорта вин: одна для шампанского, другая для бордо, третья для дегустации рейнвейна…» Бродячие певцы распевали на улицах гневные песни, кафе и рестораны были битком забиты немецкою солдатней, всюду слышались марши баварцев:


Лишь попадись нам враг —
перешибем костяк,
а если не замолк —
добавь еще разок,
да в зубы долбани,
да в угол загони…


В письмах Густава Флобера кричало невыносимое страдание: «Я умираю от горя. Я провожу ночи, сидя в постели, и стенаю, как умирающий. Каннибалы не навели бы на меня такого ужаса, как прусские офицеры, которые руками в белых перчатках разбивают зеркала, которые знают санскрит и набрасываются на шампанское, которые крадут ваши часы с камина, а затем вам же посылают свои визитные карточки… цивилизованные дикари!»
Английский историк Томас Карлейль выспренне возвестил, что в крахе Франции видна рука господня, наказующая галлов за «вырождение», а немцы – это высшая раса, в будущем Германии предначертано создать в Европе «новый порядок» на основе бодрого арийского духа. В ответ на это французский историк Жюль Ренан вступил в открытую переписку с немецкими коллегами, профессурой Германии; он предупреждал, что тевтономания и презрение к другим народам завершатся трагедией для немцев и в будущих поколениях германский расизм будет побежден усилиями всей Европы… Но я начал с Флобера – им же и закончу. «Россия, – писал он в эти дни, – имеет сейчас четыре миллиона солдат», – эта цифра его утешает. Французы стали думать, что только Россия способна спасти их родину, только она способна устоять перед бурей и натиском furor teutonicus…


* * *


Через тридцать лет, в 1900 году, старый князь Грузинский рассказывал молодому ученому Обручеву… Однажды князя вызвали в Зимний дворец, провели к царю, который поручил ему ехать в прусскую ставку.
– Вот тебе три Георгиевских креста для кронпринца, для Мольтке и Мантейфеля. – Александр II поднял тяжелую шкатулку. – А здесь ровно сотня «Георгиев» для немецких солдат. Передай их кайзеру и скажи, что я буду счастлив, если он по своему усмотрению украсит ими грудь своих храбрецов. А теперь ступай к Горчакову – он вручит тебе секретный пакет.
Горчаков вручил пакет со строгим наказом:
– Что здесь, вас не должно интересовать, но учтите: нет такого золота в мире, которое бы пожалели Англия или Франция, лишь бы узнать содержание моего письма…
В этом письме Горчаков предупреждал Бисмарка о скором денонсировании Парижского трактата. Согласно положению о царских курьерах, Грузинский представился министру императорского двора графу Адлербергу. Для проверки поручения он должен был в точности повторить приказание. Но при повторении царских слов Адлерберг грубо прервал курьера:
– Его величество никогда не говорил вам – я буду счастлив, государь лишь сказал – я буду рад. Запомните это и в беседе с королем прусским не ошибитесь…
Несмотря на чрезвычайную важность поручения, Грузинский раздобыл себе билет посредством взятки, данной кондуктору. Никакой охраны к нему не приставили, а на таможне в Вержболове еще и обыскали. Зато, едва он пересек границу, в купе сразу вошел прусский солдат с ружьем, не сводивший с посланца глаз. Во время остановок поезда на платформах выстраивался вооруженный караул. И до самого Майнца курьер вспоминал, что не счастлив царь, а только рад… Большая разница! Ясно, что даже в близком окружении царя назревают антипрусские настроения, германофильству царя угрожает серьезная оппозиция.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Разбитые вдребезги



Навстречу беженцам, спасавшим себя и свой скарб, шагали по обочинам солдаты, воздев над собою ружья с наколотыми на штыки буханками хлеба и жареными индюшками. В садах Франции плодоносяще провисали ветви яблонь. И текли дожди…
Шалонская армия маршала Мак-Магона насчитывала 124 000 человек. Наполеон III вполне разумно желал двинуть ее на защиту Парижа, но его остановила жена. «После всех неудач, – писала она, – каковы последствия возвращения в Париж? Что до меня, то я не решаюсь взять на себя ответственность за совет…» 30 августа Мольтке настиг Мак-Магона и отбросил его к стенам маленького городка – это был Седан! Проделав ряд четких маневров, Мольтке начал запирать Наполеона III между Маасом и бельгийской границей. В четыре с половиной часа утра баварцы открыли сражение атакой на деревню Базейль; деревню отстаивала морская пехота; когда ее всю повыбили, из подвалов открыли стрельбу крестьяне во главе с кюре. Баварцы перекололи их штыками, а жителей с детьми уморили дымом в подвалах… На рассвете Мак-Магон нарвался на шальную пулю, и это спасло его от суда истории. Командование принял генерал Дюкро; он еще мог вытащить Шалонскую армию из тисков, чтобы отвести ее к Парижу, нуждавшемуся в защитниках; горнисты проиграли сигнал об отходе. Войска уже отходили, когда в 8 часов утра генерал Вимпфен вынул из кармана письмо военного министра Лебёфа и сказал, что, в случае выбытия Мак-Магона, он имеет право принять армию под свое командование:
– Дюкро, ваш сигнал к отходу я отменяю…
Дюкро призвал в референты самого Наполеона III и стал доказывать, что армия теряет время.
– Франции надоела наша беготня от города к городу. Через три часа немцы будут сброшены с пушками прямо в Маас!
На этот выпад Вимпфена Дюкро сказал:
– Будем считать себя самыми счастливыми на свете, если, дай бог, к вечеру вытянем свои кишки.
Кольцо сомкнулось, и все храбрые атаки кавалеристов Салиньяка и Галифэ оказались бесплодны, хотя и вызвали восхищение Мольтке:
– Помирать они еще могут, но побеждать уже не способны…
Французская артиллерия была попросту разрушена, словно пришел злой мальчик и разломал игрушки девочки; при взрывах орудия вылетали из лафетов, как перегорелые спички. Началось бегство. Сначала одиночки, затем группы и, наконец, беспорядочные толпы устремились в город, ища среди домов укрытия. Внутри Седана возник хаос. На тесных и кривых улочках перемешались в кашу коровы и пушки, комоды и снарядные фуры. Среди криков и пальбы метались, совсем потерянные, жители города, а солдаты швыряли на мостовые оружие. Раненые лежали на прилавках магазинов, ноги убитых торчали из разбитых витрин разгромленных бистро. Обставив пушками окрестные высоты, немцы методично и нещадно избивали Седан артиллерией; грохот канонады был слышен за много миль от Седана – даже в прусской армии, штурмовавшей крепость Мец. Седан горел…
Адъютант генерала Дюкро вдруг поднял руку:
– Смотрите! Что это значит?
Над башней города трепетал белый флаг.
– Не может быть, – обомлел Дюкро, – наверняка это флаг Красного Креста, только крест на нем смыло дождями…
Императора он нашел в здании седанской префектуры.
– Это я велел поднять белый флаг! Постараюсь при свидании с королем Пруссии выговорить почетные условия сдачи.
Дюкро ответил, что великодушие не в характере немцев, лучше выстоять до вечера, а потом рискнуть на прорыв.
– Какой прорыв, Дюкро? Вы же видели, что творится на улицах… Армии нет. Она полностью деморализована.
Появился и Вимпфен, грозно требуя отставки:
– Мне, солдату, невыносимо видеть белый флаг.
– Мне тоже… Дюкро, пишите акт о сдаче.
Дюкро написал, но подписать его отказался:
– Вимпфен погубил армию, пусть и подписывает.
Два генерала схватились за шпаги.
Наполеон III встал между ними:
– Вимпфен, никто не просил вас утром вскрывать письмо военного министра, которое вы таскали в кармане, словно чулочную подвязку любимой дамы. Вы сами влезли в эту историю! Вот и поезжайте к немцам, а Дюкро от этой чести избавим…
Все это – в грохоте взрывов, в шипении пламени. На выходе из префектуры Дюкро в бешенстве поддал ногой какой-то мяч и только потом с ужасом разглядел, что это не мяч, а голова ребенка… Седан! Самая черная страница французской истории.


* * *


Было 10 часов вечера, когда Вимпфен со штабом и адъютантом императора Кастельно прибыли в бедненький замок Доншери на берегу Мааса, где их ожидали победители. Комната для переговоров была украшена зеркалом в простенке и портретом Наполеона I; посреди стоял накрытый дешевой скатертью стол и несколько стульев. Французы, позвякивая саблями, сразу же отошли к окну; немецкие генералы, громыхая палашами и звеня шпорами, сгрудились возле кафельной печки. Мольтке, натянутый, как струна, высоким голосом ликующе прогорланил:
– Разбитые вдребезги, ваше сопротивление тщетно! Если не сдадитесь, мы сокрушим вас с первым лучом утренней зари…
Бисмарк сел, деловито спросив французов:
– Чью шпагу вы сдаете? Франции или Наполеона?
За всех поторопился ответить Кастельно:
– Мы сдаем шпагу Наполеона…
– Ну, хорошо, – сказал Бисмарк, подумав. – Значит, Франция оставила шпагу в своей руке, а это обстоятельство вынуждает нас предъявить вам очень суровые условия.
Мольтке, затаив усмешку, обратился к Вимпфену:
– Знаете ли, сколько у нас пушек? Их ровно шестьсот девяносто, и каждая имеет свою цель в Седане…
Во мраке ночи пролился бурный, освежающий ливень.
Вимпфен подписал капитуляцию. Только три тысячи храбрецов штыками пробили дорогу в Бельгию, а 83 000 французов сдались в плен (победители уже не знали, куда складывать трофейные ружья). Утром 2 сентября Бисмарк взгромоздился на свою рыжую кобылу и тронулся навстречу Наполеону III; он ехал под дождем вдоль аллеи, обсаженной старыми вязами; на его голове расплылась в блин белая солдатская бескозырка. Вдали показалось открытое ландо, в котором сидел, укрытый дождевиком, поникший император Франции. Бисмарк дал кобыле шенкеля, и она, показав заляпанное грязью брюхо, взвилась на дыбы. Выхватив палаш, канцлер отсалютовал своему пленнику.
– Нет, – крикнул он хрипло, простуженно, – вы не Христос, а я не Пилат… Помните, вы говорили, что каждый политик подобен высокой колонне. Пока она торчит на пьедестале, никто не берется ее измерить. Но стоит ей рухнуть, как все накидываются измерять ее высоту… Вы рухнули, сир!
Свернув с аллеи, он поскакал прочь, давя копытами лошади кочны неубранной капусты, растаптывая стебли гниющей спаржи.
Берлин ликовал! Королева Августа часто появлялась на балконе замка, не уставая раскланиваться перед депутациями верноподданных. Своего лакея-лотарингца, знавшего французскую кухню, она отправила под Кассель, где в замке Вильгельмсгёе отвели покои для пленного императора. «Корми его досыта, – наказала Августа, – как и он кормил в Париже моего короля». 4 августа в замке появился Наполеон III, швырнул в угол кепи.
– Что вам угодно? – сразу же спросили его.
– Только покоя… О, и библиотека! Чья она?
– Жерома Бонапарта, вашего дяди.
– Как раньше назывался Вильгельмсгёе?
– Наполеонсгёе.
– Прекрасно! – сказал Наполеон…
Здесь его навещал железный канцлер Бисмарк.
О чем они беседовали – это осталось тайной истории.


* * *


Париж слишком бурно воспринял известие о драме в Арденнах; было еще темно, когда протопал батальон Национальной гвардии (составленный из одних лавочников-буржуа).
– Отречения! – вопили они. – Требуем отречения…
Следом прошел батальон парижских пролетариев:
– Не отречения, а – свержения… Долой!
Рассвет 4 сентября Евгения встретила словами:
– Не уготован ли мне эшафот, как и Марии-Антуанетте?
В шесть утра она прослушала мессу. Потом председательствовала в совете министров. Разговоры велись полушепотом, словно в Тюильри лежал покойник. Телеграммы с фронта поступали одна тревожнее другой. Парижский губернатор Трошю сказал, что он, как верный бретонец и благочестивый католик, отдаст за императрицу свою жизнь, но посоветовал сейчас не появляться на публике.
– Пожалуй, – сказала женщина, уходя…
Вокруг Тюильри стояли, чего-то выжидая, тысячи парижан. Компаньонка Лебретон подала на подносе остывший завтрак. Евгения Монтихо, не отходя от окна, съела тартинку. Был третий час дня, когда к ней проникли послы – венский князь Мёттерних и сардинский граф Коста Нигра (давний обожатель). Венец сказал, что оставил карету на набережной – к ее услугам.
– Хорошо, – отвечала Монтихо. – Французская история повторяется. Но я не стану ждать, когда мне отрубят голову…
Она появилась возле решетки Тюильри: толпа сразу заградила ей выходы к набережной. Пришлось вернуться. Лебретон где-то отыскала связку ключей от картинных галерей Лувра; через торжественные залы они вышли на площадь Сен-Жермен л’Оксерруа, где народу было немного. Меттерних и Нигра поспешили к набережной, обещая вернуться за женщинами с посольской каретой. Уличный гамен вдруг радостно закричал:
– Вот же она! Вот наша императрица…
Лебретон остановила проезжавший мимо фиакр. Монтихо, как испуганная кошка, пружинисто запрыгнула в глубину кареты.
– Боже, – обомлел кучер, – кого везут мои клячи!
С недобрым намеком он похвастал, что у него дома есть кухонная «гильотинка» для нарезания сыра. Но не дай бог подставить под нее палец… Монтихо опустила на лицо густую сетку вуали. Лебретон вспомнила адрес своего зубного врача Томаса Эванса – американца, жившего в Париже. Дантиста дома не оказалось. Он появился к вечеру. Монтихо ему сказала:
– Увы, это я! Счастье так переменчиво…
Появился и доктор Крэн (англичанин).
– Вы уже непопулярны, – деликатно намекнул он. – А что у вас есть, помимо этой вуали и пары перчаток?
– Еще два носовых платка.
– И все?
– Еще паспорт, который в последнюю минуту передал Меттерних, но по ошибке он выписан на чье-то мужское имя.
– Ложитесь спать, – распорядился Эванс…
В половине пятого утра Монтихо была уже на ногах. Поверх платья из черного кашемира набросила плащ с узким белым воротничком, надела шляпу «дерби» с вуалью.
– Я готова, – сказала она. – А вы?
Лошади быстро миновали предместья Парижа, в сельской глуши сделали первую остановку. Эванс с Крэном зашли в дорожный трактир, где как следует выпили и закусили. Вернулись в фиакр с бутылкой дешевого вина и стаканами; женщинам дали по ломтю хлеба и кольцо жирной булонской колбасы.
– Все это, – сказала Монтихо, с удовольствием закусывая, – напомнило мне бедную юность. Боже, неужели это была я? Мне казалось, нет птички, которая бы не пела для меня…
К полудню лошади выдохлись. В живописной местности Аганто врачи купили последний номер парижского «Фигаро».
– Ну, и что там написано обо мне?
– О вас ни слова, – мрачно ответил Крэн.
– Что ж, так всегда кончается слава.
– А в Париже уже республика, – прочитал Эванс.
– Выходит, я вовремя удрала. Моя голова не годится для ящика с отрубями… Кто же возглавил правительство?
– Губернатор Парижа – генерал Трошю.
– Подлец! – сказала Монтихо. – Еще вчера он ползал в ногах, как червяк, и лизал мой подол, давая клятвы не оставить меня в беде… Теперь этот бабник поставил свою кровать прямо на вершину баррикады! Ну и свинья же этот Трошю…
За 30 франков купили новый экипаж, впрягли в него свежих лошадей. С резвостью, отмахивая хвостами жалящих слепней, лошади покатили беглянку к морю. Евгения не считала свое дело погибшим: лишь бы кончилась война, а там она вернется… Из Пасси путь лежал в приморский Довиль. В номере дешевой гостиницы для моряков она сразу рухнула на постель:
– Какие пышные подушки! Это даже слишком роскошно для меня. Почему я не хозяйка этого отеля? Будь я женою местного нотариуса, мне бы уж не пришлось волноваться… О, из окна я вижу берега Англии, где встречу сына! Надеюсь, – сказала она компаньонке, – что мой муженек, страдающий почками, скоро так надоест Бисмарку, что он его прогонит подальше…
Лежа, она сбросила с ног туфли, упавшие на пол, и сразу уснула. Эванс обнаружил в соседней гавани Трувиля яхту «Газель» английского полковника Джона Бургойна, путешествовавшего по белу свету. Бургойн согласился перегнать яхту в Довиль. Здесь он принял на борт императрицу с компаньонкой и сразу поднял паруса. Ла-Манш встретил их страшной бурей (во время которой трагически погиб со всем экипажем британский фрегат «Кэптэн».) Но полковник оказался замечательным спортсменом: его маленькая «Газель» стойко выдержала удары волн и ветра. 9 сентября яхта вошла в устье реки Солент; на берегу Англии тихо блеяли курчавые овечки. Оглушенная штормом, экс-императрица Франции первым делом опустилась в траву, долго расчесывала гребнем длинные мокрые волосы, скрипящие от морской соли. Из ближайшего трактира ей принесли сэндвич и газету; она узнала, что ее сын уже здесь, а муж еще в немецком плену. Королева Виктория прислала за беглянкою экипаж; через два часа быстрой гонки по отличным твердым шоссе Евгения Монтихо была на вилле Чизльхерст, где порывисто обняла сына.
– Лулу, Лулу, – шептала она, целуя мальчика в глаза, – неужели, милый Лулу, тебе не носить короны Франции?..
…Через несколько лет она пожалела два шиллинга и купила ему кавалерийскую сбрую в лавке подержанных вещей. В жестокой схватке с зулусами подпруга лопнула, и Лулу погиб, исколотый африканскими стрелами, из-за двух шиллингов, которых для него пожалела мать… Евгения Монтихо умерла в 1920 году – одинокой и мрачной старухой, всеми давно забытая.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Флоту быть в Севастополе



Была теплая дождливая осень, которую Горчаков проводил в Царском Селе… С наивным видом он спросил Милютина:
– Вы, как военный министр, объясните, что там происходит? Базен туда, Мольтке сюда. Читаю газеты – не разберусь.
Милютин снисходительно пояснил:
– Быстрая мобилизация – гарантия победы. Наполеон хотел вломиться за Рейн и разом покончить с немцами. Но опоздал. Они разбили Мак-Магона и Базена по отдельности, вклинились между ними, не дав им соединиться. Шалонская армия сдалась при Седане, а Базена они заперли в Меце… Вкратце так!
Пожевав впалыми губами, Горчаков сказал:
– Кто вам атташирует в прусской ставке? Драгомиров?
– Нет, граф Голенищев-Кутузов… По его мнению, количество фронтовых ужасов должно отвратить всех немцев от военного ремесла на сотню лет вперед. Так он пишет.
– Они же там… кормятся, – фыркнул Горчаков.
Пришла телеграмма: 18 сентября осажденный Париж закрыл ворота, а ставка прусского кайзера перенесена в Версаль.
– Но я, – сказал Горчаков, – не могу желать и поражения Пруссии, ибо это повлекло бы усиление венских позиций!
24 сентября в Царском Селе появился Тьер, весь в черном. Еще с порога, трагически заломив руки, он крикнул:
– Спасите Францию от поругания!
– Садитесь, – вежливо ответил Горчаков. – Францию может спасти только Франция. Вы, мсье, опоздали не только с мобилизацией, но и с призывом к России о помощи…
Тьер сейчас объезжал столицы Европы, хлопоча о посредничестве к заключению мира. Горчаков сообщил, что по его настоянию царь недавно отправил письмо кайзеру, прося Вильгельма I не быть слишком суровым с побежденными.
– Но его величество, государь мой, предупредил меня при этом, что его дядя Вилли слишком упоен победами армии и без аннексий и контрибуций уходить из Франции не пожелает.
– Что отвечал вам кайзер из Версаля?
– Ответа еще не последовало… ждем!
В сопровождении маркиза де Габриака он повез высокого гостя на прием к царю в Зимний дворец. Всю дорогу маркиз молчал, зато Тьер болтал без умолку, обвиняя в войне бонапартизм и суля новую республику. («Горчаков, – писал он в мемуарах, – любящий похвалиться свободою от предрассудков, признался мне, что республика, как таковая, страха в него не вселяет…»)
Александр Михайлович спросил Тьера:
– Может ли Франция, столь великая прежде, оказать немцам сопротивление? Ваши поражения опечалили всех в России, мы с тревогой взираем на возрастание немецкой мощи.
Карета дробно стучала колесами по булыжникам.
– Если Россия возглавит политику мира в Европе, властолюбию Берлина будет положен конец. А Франция обладает еще немалым источником сил и богатств, чтобы стать приятной союзницей великой России…
– Ах, – отвечал Горчаков, – если бы эти речи да слышать от Франции раньше. Но время альянсов еще не пришло.
Александр II принял Тьера без сантиментов:
– Вы просите вмешательства? Но слова бессильны. Берлин присмиреет, если ему погрозят оружием. А кто это сделает?.. Считайте, что наш призыв к гуманности и справедливости – это пока самая действенная помощь Франции.
Горчаков неожиданно задал Тьеру вопрос:
– А как вы относитесь к потере Эльзаса и Лотарингии? Будь я на вашем месте, я бы отдал их немцам… временно.
Ответ из прусской ставки на призыв России к гуманности не поступал очень долго. Тьер нервничал. Среди ночи он был вызван на Певческий мост. Горчаков бодрствовал.
– Версаль наконец-то ответил государю, – сообщил он. – Имейте мужество снести унижение. Мы просили Пруссию не отрывать кусков от Франции, но решать этот вопрос будем не мы, а победители из Norddeutschebundeskanzlei Бисмарка…
Заметив на рукаве Тьера траурную повязку, русский политик со строгим упреком выговорил ему:
– Рано вы начали носить траур по Франции.
– О, – воскликнул Тьер, – если б только Франция! А то ведь на днях скончалась моя горячо любимая мадам Доон.
– Простите, это…
– Моя теща. Ах, какая дивная дама!
Отпустив Тьера, Горчаков долго не мог опомниться:
– Впервые в жизни я вижу человека, влюбленного в тещу. Это ведь тоже оперетта, но под похоронную музыку…


* * *


Жомини совершил нечто вроде глубокой политической разведки – по тылам Европы, посетил и Англию, которую ненавидел. Измотанный качкой, на голландском пароходе он вернулся домой.
– Ну, и каковы же выводы? – спросил его канцлер.
– Европа в смятении. Денонсируйте Парижский трактат без боязни. Англия ограничится лишь суровой нотацией…
Горчаков опустился на колени перед иконой, в тиши кабинета было слышно, как хрустнули его коленные суставы.
– Господи, – взмолился он, – укрепи меня…
Близился миг, которого он ждал 14 долгих лет!
В кабинете царя был созван секретный совет. Горчаков сказал, что поражение Наполеона III устранило с политического горизонта одного из главных виновников Парижского трактата 1856 года. Россия должна провести ревизию этого документа.
– Мы честно исполняли тяжкие условия трактата, сохраняя нейтралитет Черного моря даже тогда, когда иные страны под разными предлогами вводили в наше море не только корабли, но и целые эскадры. Англия – главная нарушительница нейтралитета! Наконец, у нас нет флота, а враждебной Турции сохранено право держать флоты в Проливах и в Архипелаге. Пора нам разорвать трактат, благо он превратился в дешевую бумагу…
Все министры поддержали мнение Милютина, который предложил – ради осторожности – сначала снестись для консультаций с державами, подписавшими Парижский трактат, а уж потом (только потом) действовать сообразно их реакции.
Эта оглядка по сторонам возмутила Горчакова:
– В Каноссу не пойдем! Пока я буду выклянчивать согласие на денонсирование Парижских протоколов, Севастополь по самые уши зарастет тиною… Нет! Односторонним волевым действием мы поставим мир перед свершившимся фактом.
Царь, до этого помалкивавший, сказал:
– Я ведь помню, что за этим же столом четырнадцать лет назад мною была проявлена… трусость. Это моя личная слабость, а потому я даю ей то название, какого она и заслуживает. Но сейчас я всецело за твердую позицию князя Горчакова…
19 октября – в день лицейской годовщины, словно справляя тризну по ушедшим друзьям юности, – Горчаков выступил с циркуляром, объявляя всему миру, что Россия отказывается от соблюдения статей трактата о нейтрализации Черного моря.
Жомини предупредил его:
– Ждите! Сейчас на вас обрушатся молнии.
– А мне, поверьте, совсем не страшно. Я ведь знаю, что изнутри России я буду поддержан всеобщим мнением от самых низов народа – повсеместно и поголовно…
Протесты сразу посыпались, как мусор из дырявого мешка. Посол королевы Виктории не находил слов, чтобы выразить возмущение, обуявшее прегордый Альбион:
– Ваш циркуляр встречен в Лондоне с ужасом!
Выстояв под словоизвержением, князь сказал:
– Чрезвычайно вам благодарен! Вы дали мне возможность прослушать эрудированную лекцию по международному праву… Некоторые моменты на эту тему я даже освежил в памяти.
На пороге уже стоял австрийский посол Хотек:
– Вена прочла ваш циркуляр с крайним удивлением!
– И только-то? Право, не узнаю гордой Вены… Лондон более выдержал свой характер, придав лицу Дизраэли выражение Горгоны. Но, господин посол, прошу помнить, что Россия на Черном море плавала и будет плавать. Лично вам, как чеху, я напомню о чешских демонстрациях в Праге, где ваши собратья по крови приветствуют возрождение русского флота…
Явился и скромный де Габриак – от правительства Франции, которое из Парижа бежало в Бордо. Горчаков улыбнулся:
– Дорогой маркиз, вы же понимаете, что ваш протест выглядит наивно. Я послал циркуляр в Бордо не из политической необходимости, а лишь из чувства элементарной вежливости.
От посла Италии он отделался одним ударом, напомнив, что в разгар боев под Севастополем итальянцы зарились на Крым:
– Откуда у вас эти захватнические потуги?..
Горчакова навестил и посол далекого Вашингтона:
– Америка никогда не признавала условий Парижского трактата. Эскадры флота Соединенных Штатов в вашем распоряжении. Скажите слово, и наши мониторы появятся на Босфоре, готовые залпами по сералю султана Турции расплатиться с Россией за все услуги, которые она оказала президенту Аврааму Линкольну в его борьбе с Южными Штатами…
– Я тронут, – сказал Горчаков. – Передайте благодарность конгрессу. Но война ограничится порханием бумаг. Потом все бумаги подошьют в дела архивов, а мы, успокоив нервы валерьянкой, приступим к возрождению Черноморского флота.
Когда все бомбы взорвались и осколки пронесло над головой Горчакова, он сел к столу и вдогонку за циркуляром разослал по столицам Европы ответные ноты. В них он решительно подтвердил, что ни при каких обстоятельствах российская нация не откажется от принятого решения!
Твердый тон – это был самый верный тон.
Все попытки давления Горчаков смело отметал.
Англия предложила созвать конференцию.
– Без колебаний, – согласился на это Горчаков. – Но при условии, что конференция не сделает даже слабой попытки сомневаться в суверенности наших прав на Черное море…


* * *


В зале министерства накрыли стол для торжественного банкета. С бокалом шампанского выступил седенький Тютчев:


Князь, вы сдержали ваше слово!
Не двинув пушки, ни рубля,
В свои права вступает снова
Родная русская земля.
И нам завещанное море
Опять свободною волной,
О кратком позабыв позоре,
Лобзает берег свой родной.


Лондонская конференция, как и предвидел Горчаков, превратилась в обычную говорильню; английские дипломаты прочитали Филиппу Ивановичу Брунову нудную нотацию на тему о том, что «вечность» договоров следует уважать. Пока «юркий Дизи» долбил его клювом в темя, Брунов сладко подремывал. Посол в Лондоне был слишком стар, и нотация не подействовала…
Горчаков переживал триумф! Его кабинет был засыпан тысячами телеграмм. Канцлера отовсюду поздравляли с дипломатической победой – во славу отчизны. Писали люди разные – чиновники и педагоги из глухой провинции, восторженные курсистки и офицеры дальних гарнизонов, студенты и артисты, писатели и художники. В театре при его появлении публика встала, аплодируя ему. Горчаков к титулу князя получил приставку – светлейший… Жмурясь от удовольствия, он слушал похвальные стихи в свою честь:


И вот: свободная стихия, —
Сказал бы наш поэт родной, —
Шумишь ты, как во дни былые,
И катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.


Здесь тютчевские строчки волна перемывала заодно с пушкинскими, словно гальку на морском берегу.
Севастополь пробуждался от заколдованного сна…
В громадной витрине магазина Дациаро на улице Гоголя был выставлен большой портрет «светлейшего» Горчакова; прохожие останавливались, судачили:
– Горчаков-то… смотри какой, а?
– Старый дядька. Уже слепенький.
– Так что? Гляди, какого дёру всем задал…

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Под Парижем без перемен



В обворованном немцами Понт-а-Муссоне царил уже настоящий голод. Штибера навестил племянник маршала Даву, не евший три дня: старый француз выпросил в канцелярии Бисмарка кусок хлеба для своей старой жены. Обозы с провиантом отстали. Бисмарк ехал с герцогом Шверинским и американским атташе Шериданом – тоже голодные как волки. Всевышний где-то послал канцлеру пяток яиц. Зайдя за угол дома, Бисмарк выпил два – сырыми, а три яйца он честно принес на ладони:
– Это вам, герцог, это вам, атташе, а одно мне…
И он с удовольствием проглотил третье!
Через «Вогезскую дыру» немцы уже прорвались к Парижу, а ключ от Парижа, крепость Мец, еще оставался в руках Франции. Было уже холодно, ноги солдат засасывала мокрая глина. Армия маршала Базена, державшая оборону Меца, давно сидела на скудном пайке (каждый день в гарнизоне резали 250 лошадей). Однажды рано утром майор Ганс Кречман увидел, что от фортов Меца едет к ним на лошади юный французский офицер.
– Не стрелять! – скомандовал майор солдатам. – Этот каналья пьян и наверняка едет к нам сдаваться…
Но офицера шатало в седле – от слабости, от потери крови из ран, кое-как перевязанных. Он вскинул руку к кепи:
– Вам со стороны виднее наше положение, так будьте откровенны, майор: можем ли мы еще сражаться?
– Да. Но без успеха, – ответил Кречман.
Офицер снова качнулся в седле:
– Тогда продолжим… нам лучше умереть.
Бисмарк переслал Базену прокламацию, в которой выразил недоверие к генералу Трошю и намекнул, что ему удобнее договориться с Базеном, поставленным еще властью императора. Базен решил, что канцлер поможет ему захватить власть над Францией… Мольтке смеялся: «Мец я не стану трактовать под политическим углом зрения – для меня это прежде всего крепость». Вечером 27 октября Базен сдал Мец с гарнизоном в 173 000 человек. Немцы требовали знамена. Но французы в самый последний момент сунули их в пламя костров. Теперь все кончено. Немецкие войска, избавленные от осады Меца, усилили армию, осаждавшую Париж. Окончания нервов этой войны пучком сходились сейчас в тихом Версале, где на Провансальской улице в доме № 12, под вывеской Norddeutschebundeskan-zlei, лежал под одеялом Бисмарк, «равномерно сохраняя, – как он говорил, – теплоту тела». Версаль настигли жестокие холода, в его улицах бушевали снежные вьюги…


* * *


Офицеры прусского генштаба негласно делились на два ранга – боги и полубоги. Мольтке – уже бог, да еще какой! Но Бисмарк немало терпел от полубогов: генералы не прощали ему, что в 1866 году, после битвы при Садовой, он не дал им вломиться в богатую Вену.
– Но теперь-то пошел он к чертовой матери со своей дурацкой политикой. Прусские интересы разрешит только меч! Бисмарка нельзя допускать к делам войны: что он в ней смыслит? Разве он проливал кровь? Вы говорите – шрам на лице? Так это он неудачно открыл бутылку зубами и порезался…
Бисмарк слышал эти слова генерала фон Подбельского, обращенные им к Роону; канцлер сознавал – под стенами Парижа предстоит борьба, какая уже была под стенами Вены. Бисмарк въехал в Версаль вслед за королем, который остановился в городской префектуре, роскошно отделанной изнутри. В листовках немцы обещали версальцам «ограждение личности и собственности, общественных памятников и произведений искусства». На деле это выглядело так: солдаты вламывались в любой дом, жрали и пили что хотели и, все разграбив, перемещались в другой. На версальцев была наложена контрибуция в 400 000 франков; город Короля-Солнца превратился в нечто среднее между казармой и борделем. Беспробудное веселье не угасало в офицерском ресторане Ганка, в отеле на улице Резервуар, где можно было встретить пьяных королей, герцогов и принцев Германии, головы которых украшали уже не короны, а железные прусские каски. Версаль был переполнен агентами Штибера; переодетые в блузы пролетариев и сюртуки буржуа, они шныряли повсюду, ловя каждый вздох скорби французов; тюрьма была набита недовольными. Доблестный префект Рамо публично отказался пожать руку Бисмарку – простили. В ответ на приглашение к столу кайзера он сказал: «Будем считать, что меня не звали», – простили. Наконец Рамо не выдержал: «Ну и свиньи же вы, господа» – тогда его посадили… Всех жителей Штибер принудил заполнить анкеты, от француженок требовал указать точный возраст. Женщины были поражены, что посторонний мужчина, пришелец из чужой страны, желает знать их лета, о которых не догадываются даже мужья и любовники…
Бисмарк появлялся в походной канцелярии, на нем был халат из черного атласа на желтой подкладке, подпоясанный толстым белым шнуром. Его окружали чиновники пропаганды и продажные журналисты, через которых канцлер воздействовал в угодном ему духе на газеты – немецкие и европейские. Если какая-либо статья казалась ему удачной, он говорил:
– Надо, чтобы она наплодила нам деток…
Ему подавали омлет с вареньем и шабли, Штиберу – цыпленка в белом вине с бутылкой бургундского. Их трапезу охраняли два бугая-жандарма – столь высоченных, что, привстав на цыпочки, они раскуривали сигары от газовых рожков, светивших под самым потолком. Бисмарк не скрывал от Штибера серьезности положения: хотя треть Франции уже захвачена немцами, но страна, имевшая массу традиций, боевых и революционных, устрашала его сопротивлением народа. А что в Париже?
– Говорят, там свирепствует голод. Что ж, население должно страдать от войны. Тем скорее оно предпочтет капитуляцию. Мы оставим французам одни глаза, чтобы они могли оплакать свою судьбу. Без победы над Францией не может возникнуть Германская империя… Ешьте, Штибер, и пейте!
Боги и полубоги добились того, что военные советы ставки проходили без участия Бисмарка; идеи канцлера проталкивал упрямый, но недалекий Роон. Бисмарк желал от генералов скорейшей победы, иначе в ход войны могла вмешаться Россия. Германские газеты уже прискучили обывателям стереотипною фразой: «Под Парижем без перемен». Бисмарк писал: «Возможность европейского вмешательства была для меня источником тревоги и нетерпения в связи с затягивающейся осадой». Уже в который раз он с угрозою спрашивал Мольтке:
– Когда же вы подвезете осадные «бруммеры» Круппа, чтобы они смели с лица земли эту «Мекку цивилизации»?
Мольтке ссылался на протяженность коммуникаций и трудности доставки осадных парков; корректный и невозмутимый доктринер, он полагал, что Париж «сдохнет и так – от голода». Бисмарк настаивал на формуле: голод+бомбежки=победа! Он угрожал королю, что, если в ближайшие дни Париж не подвергнется бомбардировке, он сразу же подаст в отставку.
– Бисмарк, – отвечал кайзер, – коли вы похитили с неба огонь, то вам, как Прометею, кто-то ведь должен клевать печенку… Ладно, так и быть, я переговорю с Рооном.
Роон геройски протолкнул по рельсам к самым стенам Парижа тяжелую артиллерию. Но 400 «бруммеров», обложенные терриконами в 100 000 бомб, еще молчали. Бисмарк встречал рассветы в ярости от того, что проснулся сам, а не был разбужен грохотом канонады. Жене он сообщал: «Роон болен от досады на интриги, направленные против бомбардировки… Царственное безумие от успеха ударило в корону; именем Мольтке прикрываются другие…» Наконец канцлер созвал пресс-бюро и наказал своим подопечным изготовить статью, способную вызвать бурю возмущения в Германии против нерешительности богов и полубогов генштаба:
– И пусть эта статья наплодит крикливых деток…
27 декабря была страшная метель; в вихрях снегопада «бруммеры» открыли огонь по Парижу, по его улицам и бульварам, по театрам и кафешантанам, по госпиталям и музеям («к вящей радости благочестивых прусских пасторов и чувствительных берлинских дам, с громким воплем требовавших от военных разрушения этого Вавилона»).
От имени временного правительства Франции в Версаль срочно прибыл Жюль Фавр – адвокат, защищавший когда-то Орсини и Березовского. Фавр не знал, что за столом ему прислуживает Штибер, переодетый в ливрею лакея. Он не знал и того, что в доме на Королевском бульваре, где его поместили, находится прусская тайная полиция. Адвокат о многом уже проболтался перед своим любезным «лакеем», но Бисмарк не желал вступать в переговоры до тех пор, пока ему точно не станет известно положение внутри Парижа после бомбардировки:
– Хоть бы одну вчерашнюю газету из Парижа!
– Вы ее получите, – обещал Штибер…
Штибер сразу же кинулся в ватерклозет, где уничтожил всю туалетную бумагу. Жюлю Фавру пришлось подтираться теми газетами из Парижа, которые он захватил с собою в дорогу. Потом Штибер извлек наружу испачканные клочья бумаги, прополоскал их в тазу с теплой водой, высушил на столе и предъявил Бисмарку для прочтения, а канцлер отнес их к его величеству. Вильгельм I вычитал, что одна из бомб угодила в Коллеж де Франс, причем профессор истории сказал студентам после взрыва: «Если это вас не очень беспокоит, будем продолжать…»
Через артиллерийскую оптику Бисмарк обозревал крыши предместий Парижа, он видел полеты бомб, оставлявших в небе след, будто их траекторию проводили рейсфедером.
– Охота обошлась Пруссии чудовищных денег, – сказал он. – Но зато приятно смотреть на зверя, зная, что зверь мертв.
«Железо и кровь» политики Бисмарка обращались для семейства Круппов в самое вульгарное золото. Каждый убитый парижанин обходился прусской казне в 150 000 франков!


* * *


Прусская военная каста видела в Бисмарке только штабс-офицера кавалерийского полка (не велика шишка!). Из потемок стратегии боги еще не разглядели, что Бисмарк-политик давно не отстает от их грозной фаланги, а время от времени даже усиливает ее шаг. Под стенами Парижа сначала разругались, а потом помирились Бисмарк и Мольтке… В следующей войне, по мнению Мольтке, Германии предстоит борьба на два фронта – с Францией и Россией! Мольтке требовал от Бисмарка согласия на оккупацию всей Франции, а для себя власти на войне – такой же диктаторской, какой в дни мира обладал канцлер. Бисмарк со всеми потрохами выдал Большому генеральному штабу своего старого приятеля Роона, и с этого момента прусский генштаб стал главной силой в его же, бисмарковской политике… Но канцлер не соглашался на захват всей Франции.
– Если вы решили, что армия устала, – доказывал Мольтке, – так она готова повторить войну от самого ее начала.
– Дело не в этом, – отвечал Бисмарк. – Помимо ослабленной Франции, существует набирающая силы Россия, а эта кляузная страна никогда не позволит растереть Францию в порошок.
– Если не всю Францию, – говорил Мольтке, – так что же вы, Бисмарк, дадите немцам после всех громких побед армии?
– Достаточно Эльзаса и Лотарингии.
– Мец! – выкрикнул Мольтке гортанно.
– Неужели вам нравится этот плевый городишко?
– Мец для меня – крепостной глясис, за которым я могу спрятать целую армию. Владея Мецем, я всегда держу двери Франции открытыми настежь… входи и хватай Париж за глотку!
Стратегия согласовывала свои планы с политикой, а Германия обретала свое единство в прусской казарме. Будущее обсуждалось в грохоте пушек, составленных одна к другой так плотно, словно бутыли в винном погребе.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Империя – железом и кровью



Париж в блокаде! Начало голода было отмечено появлением в лавках консервов; на их этикетках красовались английские надписи: «Boiled beef» (вареная говядина). В ресторанах подавали угрей и пескарей, выловленных в Сене гаврошами. Появились продуктовые карточки на мясо. Наконец железные шторы на витринах мясных лавок опустились разом – мяса больше нет! Дольше всех удержались в продаже вино, кофе и шоколад.
Бисмарк роскошествовал в Версале, а парижане получали 15 граммов риса или гороха, 20 граммов овса, 30 граммов рубленой соломы. Русский очевидец писал: «Ели собак, кошек, мышей и крыс, которые по вкусу напоминали смесь свинины с куропаткой. Кошки продавались за 20 франков, крыса стоила до четырех. Фунт волчьего мяса нельзя было достать дешевле 30 франков, зелени – ни за какие деньги, молоко на три четверти разбавлялось водою». А зима выдалась суровая, запасы угля быстро иссякли, парижане жгли мебель, сводили под корень старые деревья парижских бульваров. Возле промерзлых очагов все чаще находили умерших стариков и детей – они умирали первыми. На рождество случайно попавшие в Париж крестьяне просились у немцев выпустить их в провинцию, к семьям, – Бисмарк наотрез отказал: «Чем полнее картина страданий, тем полнее чувство победы. Сожаление недопустимо – оно мешает достижению цели…» Париж связывался с миром полетами воздушных шаров. Крупп моментально отреагировал на это явление, и в цехах Эссена родилась задранная в небо пушка – первая в мире зенитка. Парижане запускали почтовых голубей. Бисмарк велел доставить из Германии надрессированных ястребов – над крышами Монмартра возникали трагические воздушные поединки.
Париж боролся и жил! По вечерам открывались театры, оркестры продолжали, как и раньше, исполнять музыку немецких композиторов. На деньги, собранные артистами, рабочие отлили пушку и назвали ее «Бетховен». Вдоль набережной Сены, как и раньше, букинисты раскидывали свои лотки. В промерзлых лабораториях химики трудились над изготовлением похлебки из желатина, а физики изобрели для фортов мощный дуговой прожектор. Отлично сражалась морская пехота, ставшая костяком обороны, и Национальная гвардия; франтиреры ходили в штыковые атаки там, где сейчас расположен знаменитый аэродром Ле-Бурже. К французам примкнули итальянские отряды Джузеппе Гарибальди; на подступах к Парижу плечом к плечу сражались русские добровольцы и польские эмигранты…
Однажды пехотинец тащил на себе мешок с землею, чтобы уложить его в бруствер. Вдруг немецкий снаряд сорвал ношу со спины, и мешок сам собою шлепнулся точно в нужное место. Француз, даже не удивясь, сказал вдогонку снаряду:
– Конечно, спасибо тебе, но я ведь еще не устал!
Жаль, что этой фразы не слышал Штибер. Сейчас он был озабочен писанием утешительных писем жене, которая подозревала его в частых изменах. Штибер уверял супругу, что сохранит себя в святости: «Невозможно представить, как здесь всех нас ненавидят, особенно женщины… Француженка плюнула бы в лицо той, которая бы мне улыбнулась. Будь спокойна, мое сокровище: при всем желании я не в силах изменить тебе…»


* * *


Бисмарк завел речь об империи сразу после Седана, когда сопровождал короля в его объезде поля сражения. Проезжая по трупам павших, он сказал, что необходимо добиться превосходства прусской короны надо всеми коронами немецких земель, а это возможно лишь при создании Германской империи.
Кронпринц Фридрих, настроенный романтичнее отца, поддержал канцлера, но Вильгельм I ответил, что старая добрая Пруссия всегда только и делала, что дубасила немцев Германии, – как же теперь ему, наследнику былой прусской славы, вдруг именоваться «германским» именем? Направляя свою массивную кобылу вослед королевской Веранде, Бисмарк не уступал: он говорил, доказывал, горячился… Основной признак империи – единство подчинения и централизация власти; упрятать всех немцев под одну корону – вот его заветное желание.
– Прекратите, Бисмарк! – велел ему король…
Несколько дней он не мог смотреть на канцлера без отвращения. Кронпринцу Фридриху он сказал, негодуя:
– Мое сердце, сынок, не выдержит, если прекрасное имя Пруссия растворится в бурлящем котле по имени Германия, которое всегда было враждебно Берлину и священным прусским порядкам…
Бисмарк предлагал оставить в Германии целостность титулов королей и герцогов, учитывая, что под скипетром императора они особенно-то не разгуляются. Вильгельм I потихоньку сдавался на соблазны. Но вопрос перешел в область грамматики: король желал стать не германским императором, а лишь императором Германии. Бисмарк утверждал, что никогда не было императора Рима, а был римский император. Король сослался на рапорты 5-го Калужского полка, шефом которого состоял:
– Там везде пишется – император России.
Бисмарк завел беседу о форме дательного падежа имени прилагательного. Кайзер вспыхнул:
– Прекратите учить меня, как младенца.
На помощь призвали переводчика с русского на немецкий – гофрата Луи Шнейдера,[12] и под суровым взором канцлера он подтвердил, что рапорты Калужского полка переведены неверно: надо – всероссийский император, а не император России.
– Но я хочу быть лишь императором Германии!
Когда же и кронпринц пожелал проявить свои наблюдения над грамматикой, отец грубо хряснул кулаком по столу:
– А ты кричи «хох», когда тебя попросят…
Вильгельм I не догадывался, что корона, в сущности, венчает не его голову: коронация – это лишь повод для закрепления победы прусского милитаризма. Бисмарк велел подготовить для церемонии Зеркальный зал Версальского дворца. Но канцлер не учел того, что в нескольких минутах ходьбы от этого зала находился и Зал для игры в мяч, где прозвучала клятва Великой французской революции!
Штибер был в мелком поту: сколько французов предстояло выселить из Версаля, чтобы не вздумали помешать коронованию: остальные жители дали друг другу слово, что запрут двери на засовы и не покажутся на улицах (это Штибера вполне устраивало)… Настал полдень 18 января 1871 года. Бисмарк облачился в белый мундир кирасира при золотом поясе, натянул высоченные ботфорты с бронзовыми блямбами. Канцлер по праву занял место подле самого алтаря, над которым колыхались складки победных стягов. Когда к нему приблизился прифранченный, благоухающий Мольтке, он тихо шепнул ему на ухо:
– Вы не волнуйтесь:генштаб остается прусским …
В Зеркальный зал были допущены только чины высшего генералитета, только германские государи. Держа в руке каску, старый король поднялся на возвышение алтаря. Яркий солнечный свет щедро проливался в высокие арки окон, дробясь под потолком в сверкающих люстрах; из-под боевых шлемов виднелись бороды фронтовиков и гладкобритые личины богов и полубогов генштаба. Из штатских присутствовал один Вилли Штибер, похожий сейчас на жалкую мышь, случайно угодившую на кошачью свадьбу. Бисмарк доверил сыщику высокую честь: в этом зале он представлял народные массы будущей Германии!
Взявшись за эфесы оружия, генералы были готовы воскликнуть «хох-хох-хох», когда герцог Баденский стал зачитывать прокламацию торжественного акта немецкой истории. Бисмарк заранее напрягся, еще не зная, как сладят в документе с этой паршивой грамматикой. Но герцог прокричал славу:
– …императору Вильгельму Первому!
Так что ни вашим, ни нашим. И сразу взметнулся к люстрам мерцающий частокол сабель и палашей, толпа генералов сдвинулась вокруг алтаря, приветствуя рождение нового светила. В позе титана, свершившего большой труд, Бисмарк плотно врос в паркет перед императором, которого он же и породил! Но Вильгельм I, обозленный потерей титула прусского короля, кажется, так и не понял, какое важное событие свершилось сегодня в этом сверкающем Зеркальном зале…
Свершилось окончательное объединение Германии под крышей империи. Грубая сила, сила железа и крови, породила новое государственное образование. В самом центре Европы, между Францией и Россией, образовалось жесткое сцепление немецких княжеств в единой империи – без прежних буферных прокладок. Теперь от балтийского Мемеля до Эльзаса, от гаваней Киля до отрогов Альп, вооруженная до зубов, пролегла новая Германия – бисмарковская! Эта империя была все тем же прусским королевством, только увеличенным в размерах, но с прежними повадками Гогенцоллернов: захватить что-либо и поскорее переварить, чтобы другим не осталось. Новой была лишь корона – имперская, и что рейхсканцлер Бисмарк сейчас сколачивал, то полиция рейха тут же бдительно охраняла! Тогда говорили:
– Бисмарк делает Германию великой, а немцев – маленькими…
Русский аристократ князь Витгенштейн, прибывший из Парижа, рассказал царю, что все слухи о голоде – ерунда.
– Я зашел в ресторан и заказал устрицы. «А омары сыщутся?» – спросил я просто так, ради любопытства. «Для русских всегда», – ответил гарсон, и я поглощал омара под грохот немецкой артиллерии… Поверьте, это было незабываемо!
Все так, но Витгенштейн не сказал, чего стоил ему этот обед, и умолчал о том, что устрицы с омарами были доставлены для богачей Парижа на воздушном шаре. Прусского посла, принца Генриха VII Рейсса, царь предупредил:
– Мир, основанный на унижении побежденного, это не мир, а лишь краткое перемирие между двумя войнами. Вы закончите войну парадным банкетом, но Европе уже не спать спокойно…
На все просьбы царя умерить рваческие аппетиты к Франции кайзер «со слезами» отвечал, что он рад бы всей душой, но вынужден уступить своим «верноподданным». В этой мерзкой демагогии не следует, читатель, выискивать напористого влияния Бисмарка – кайзер и сам был хорош гусь!
Итак, дело за добычей. Бисмарк требовал не только Эльзас и Лотарингию с крепостью Мец, но и 7 миллиардов контрибуции. Тьер соблазнял его в обмен на контрибуции расплатиться заморскими колониями – Пондишери (в Индии) или Кохинхиной (Вьетнамом), на что канцлер отвечал ему так:
– Германии колонии не нужны. У нас нет флота, чтобы их охранять. Колонии хороши лишь для того, чтобы ссылать туда безработных столичных чиновников. Для немцев колонии – роскошь, словно у польских аристократов, которые спят без простыней, но зато таскают собольи шубы…
Позже он признавался: «Я не желал Меца, сплошь населенного французами, но меня принудили взять его генералы; если б Базен не сдал вовремя Меца, нам бы пришлось даже снимать осаду с Парижа». Срок перемирия подходил к концу, а переговоры с Тьером и Фавром затянулись; Тьер упрямился.
– Мне уже надоело ваше красноречие, – сказал Бисмарк. – Покончим с этим, иначе я стану говорить по-немецки. – В течение часа он произносил речь по-немецки. – Теперь переведу… Сотни тысяч ваших пленных наполняют наши казематы от Ульма и Ингольштадта до Кольберга и Данцига. Восемь недель подряд мы держали их на голой земле, прямо под дождем. Мы их кормили овсяной баландой и турнепсом, который жрут одни свиньи. Отныне весь свет им стал немил! Что, если я снова раздам им трофейные ружья и всех верну лично императору Наполеону Третьему? Он, уверяю вас, придет. Он придет и свернет вам шеи.
– Не острите так кровожадно, – ответил Тьер.
– Ладно, – расщедрился Бисмарк, – мы вернем вам эльзасский Бельфор, но за это Париж откроет ворота для нашей армии…
Это был плевок в лицо Франции! Бисмарк человек не мелочный, и для него прогулка по Елисейским полям ничего не значила. Просто канцлер хотел расплатиться с генералами за то, что пять лет назад не позволил им промаршировать по венскому Пратеру… 1 марта, грохоча сапогами, немецкие армии под сводами Триумфальной арки вошли в «Мекку цивилизации», и в этот день Париж одержал над ними замечательную победу!
Словно по мановению волшебника, закрылись двери и окна, на витрины с лязгом опустились жалюзи. Немцы маршировали через мертвый город… Тишина, безлюдье, пустота – только грохот сапог по камням: буц-буц, бац-бац! На дверях кафе висели надписи: «Закрыто по случаю национального траура». Немецкая армия, согласно конвенции, заняла пространство между Сеною и площадью Согласия, от предместья Сент-Оноре до авеню Терн, – и будь уверен, читатель, дальше этой демаркационной линии ни один пруссак носа не выставил… боялись!
Вечером Париж не ожил: нигде ни огонька, ни одного фиакра или омнибуса, театры пустовали, кабаре заперты, всюду отчаянное молчание кладбища. Вильгельм I невольно вспомнил свои молодые годы, когда в 1814 году он вступал в Париж:
– О, тогда было все иначе, даже нельзя сравнивать. А теперь мечтаю об одном: как бы поскорее отсюда убраться…
Всего 62 часа продолжалась оккупация части Парижа, и немцы оставили Париж, пристыженные французской солидарностью, раздраженные своим смехотворным триумфом.


* * *


Впрочем, Бисмарк все-таки повидался с одним парижанином. Это был пролетарий, уже в летах. Он спросил канцлера:
– Судя по карикатурам, вы и есть Бисмарк?
– Да, я Бисмарк.
– Выстрелить не могу, но могу плюнуть…
– Знаешь, приятель, – ответил Бисмарк, вытираясь, – это все-таки честнее, нежели было в Австрии, где венские чиновники выклянчивали у меня прусские ордена… Ступай, храбрец!

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Накануне



Война обошлась Германии в 2 700 000 000 марок, а Франции она стоила 9 820 000 000 франков. Тьер всплескивал руками – где взять еще семь миллиардов, чтобы насытить золотом прусские банки? Французам помогла Россия: из Петербурга светлейший канцлер энергично нажал на Бисмарка, и контрибуции были снижены до пяти миллиардов…
Раскрутив перед собой глобус, Горчаков резко остановил его вращение и щелкнул по Франции:
– Публичный опыт людоедства подходит к концу. Но даже агония Франции способна вызвать потрясение основ мира.
– И все-таки, – сказал Тютчев, – Европа не может не испытывать сердечного ущемления при таком глубоком падении прежнего величия страны поэтов и философов, вкуса и грации.
– Вы забыли упомянуть – и революций! Франция пошла на войну, неся в своих ранцах заветы республики…
Тютчев писал дочери Ане Аксаковой: «Эта война, каков бы ни был ее исход, расколет Европу на два лагеря, более чем когда-либо враждебных: социальную революцию и военный абсолютизм». Поэт умел предвидеть события: ранней весной мир был извещен, что возникла Парижская коммуна – первый опыт диктатуры пролетариата. Поражение правительства – не есть поражение нации. На обломках погибающей в хаосе империи Наполеона зарождалось нечто новое – грандиозное и величественное. Оскорбленный нашествием германских полчищ, народ Франции сам хотел решать судьбу Франции! Тютчев и Горчаков были немало удивлены, прослышав, что их близкие друзья не скрывают своего сочувствия парижским коммунарам…
Канцлер обедал в Зимнем дворце; за царским столом сидел и флигель-адъютант Логгин Зедделер, только что прикативший из Берлина; царь расспрашивал его о своем дяде.
– Ваш. дядя великолепен! Он принял меня в комнате, загроможденной цветами… столько цветов я никогда еще не видел. Кайзера в благоухании окружали его генералы – Мольтке, Подбельский, Штейнмец, Белов, Штош, Тресков. А ваша ангельская тетушка Августа каталась между нами на инвалидной колясочке и угощала всех испанскими мандаринами.
– Испанскими! – громко захохотал царь. – Все-таки, черт побери, они своего добились. Недаром же Бисмарк подсовывал Мадриду своего принца Гогенцоллерн-Зигмаринена.
Горчаков, уткнувшись в тарелку, буркнул:
– Стоило ли устраивать возню из-за мандаринов?
Александр II понял его недобрый намек.
– Светлейший, – холодно сказал он канцлеру, – на французах лежит клеймо дьявола… Коммуна! Вы не думайте, что ее коммунистических ответвлений нету у нас, в России…
Зедделер вспоминал: «Обед был очень изысканный, государь много шутил с метрдотелем из французов, называя его коммунаром; перед каждым блюдом он, смеясь, спрашивал – не отравлено ли оно коммуною?» Горчаков испортил царю настроение, сообщив, что Бисмарк, ведя переговоры с Тьером, вступил в сношения и с руководителями Парижской коммуны…
– Откуда у вас эти гнусные сведения?
– От нашего посла в Лондоне.
– От Брунова? Не сошел ли он там с ума?
– Ему сообщил об этом сам Наполеон! Бывший император сказал, что поражен выкрутасами жонглера Бисмарка.
– Я тоже, – сознался царь, мрачнея…
Берлин поставил над этим фактом густую дымзавесу; Бисмарк утешал Горчакова нелепой идеей, что, мол, Парижская коммуна «является по существу не чем иным, как осуществлением идеальной прусской коммунальной организации». Сбросив очки на стол, Горчаков долго смеялся… Его навестил маркиз де Габриак, принесший телеграмму от Жюля Фавра, умолявшего канцлера обломать рога Бисмарку. «Пруссия, – писал он, – становится пособницей Парижской коммуны!» Горчаков не стал даже вникать:
– Дорогой маркиз, я лучше вас знаю, что Бисмарк может стать собутыльником самого Вельзевула в пекле огненном, но он никогда не станет коммунистом!
Тютчев в эти дни разлюбил мир германских «иллюзий» и начал ратовать за франко-русское сближение. Не станем думать, что в этом порыве сердца, не было политической логики.
– Истина, – говорил поэт, – никогда не может быть окончательной: за освоением первой следуют поиски второй, а потом третьей. Истина – это постоянный процесс уничтожения старого и возрождения нового…


* * *


Все это время Горчаков колебался: он то возлагал робкие надежды на сопротивление Коммуны германской армии, то вдруг переходил к резкому поруганию коммунаров. Винить ли нам «светлейшего» за это? Канцлер великой Российской империи просто не понимал, что сейчас в Париже пролетариат оформляет контуры государства нового типа, отличного от государств буржуазного порядка. Пройдет сорок лет, и Ленин напишет: «Дело Коммуны – это дело социальной революции, дело полного политического и экономического освобождения трудящихся… И в этом смысле оно бессмертно!»
72 дня французской истории стали историей нашего будущего: в восстании парижских коммунаров уже таился «зачаток Советской власти». Мы помним, что художник Курбе обрушил наземь Вандомскую колонну – искусный символ милитаризма и угнетения; огромная бронзовая «дылда» высотою в 45 метров рухнула на площадь, и сама эта площадь была переименована в Интернациональную.
Но уже от самых первых дней Коммуны она испытывала сопротивление контрреволюции. На той же Вандомской площади протестующе демонстрировали журналисты, биржевики, политики и офицеры. Впереди них, помахивая тросточкой, вышагивал высокий элегантный человек с благообразными чертами лица.
Это был Дантес – убийца Пушкина!
Сейчас объединялись силы реакции, и Бисмарк с Тьером, и Тьер с Бисмарком должны были стать «дантесами» Парижской коммуны…
…Бисмарк провел первую бессонную ночь. Под утро, оглушенный ликерами и крепкими сигарами, он сообразил, что, не отвергая сношений с Коммуной, можно смелее шантажировать Тьера на переговорах о мире. Бисмарк стал делать вид, будто признает правомочность Коммуны говорить от имени всей Франции:
– Но коммунары даже не заглянули в банк Парижа, а там в подвалах завалялись последние три миллиарда франков…
Тьер силами версальской армии не мог расправиться с Парижем, и его беспомощность вызвала бешенство Мольтке:
– Вот что получается, когда за военные дела берутся дилетанты! Неужели так уж трудно устроить кровавую баню! Я вижу, что Тьер в нас нуждается, но он нас… стыдится.
– Зато, – сказал Бисмарк, – он сразу стал уступчивее в переговорах. Когда эта шельма размякнет совсем от страха, будьте готовы снова бомбардировать Париж…
Тьеру при свидании с ним канцлер заявил:
– А ведь я человек добрый! Так и быть. Я репатриирую пленных французов, а как их лучше использовать – это уж ваша забота…
Бисмарк помог Тьеру собрать армию в 130 000 штыков. Мольтке блокировал Париж с востока и севера своими войсками. В одну из ночей немцы тихо раздвинули фронт, через брешь пропустили версальцев на Париж – со стороны, откуда коммунары не ждали нападения. Первая в мире диктатура пролетариата не сдавалась! Коммунары дали последний и решительный бой на кладбище Пер-Лашез; здесь, вместе с детьми и женщинами, прижатые к горящей стене, они были расстреляны из трескучих наполеоновских митральез.
Версальцы побросали живых и мертвых в ямы, а сверху облили их негашеной известью и керосином.
Только тогда в городе Франкфурте-на-Майне Тьер оформил окончательный договор с Германией. На пороге кабинета Горчакова предстал сияющий маркиз де Габриак и поздравил канцлера с финалом «этого кошмара Европы». Мысли Горчакова занимало другое. Он без нужды передвинул чернильницу с места на место.
– Как по-вашему, – спросил он, – что во Франкфуртском договоре сыграло решающую роль: желание немцев насытить свои домны лотарингской рудой или… чистая стратегия?
– Наши железные руды перенасыщены фосфором, что затрудняет их обработку. Скорее немцев больше соблазнила стратегическая выгода, нежели экономика.
– Я такого же мнения, – кивнул канцлер. – Но где вы наберете пять миллиардов, чтобы избавиться от оккупации?
– Французы скупы, но обожают траты на пустяки. Если все пустяки, вроде мыла, зонтиков, табака, проезда по дороге, обложить налогом, – Франция быстро воспрянет…
Даже великий Пастер, на время забыв о микробиологии, засучил рукава и взялся за выделку пива, чтобы на рынках Европы французское пиво победило отличное немецкое. В своем патенте на изобретение Пастер писал: «Это будет пиво национального реванша …» Он своего достиг: французское пиво стало лучше баварского! Страна начинала накопление денег…


* * *


Всюду гремели песни Фрейлиграта, «певца нации»:
Hurrah, Germania, sfolzes Weib,
Hurrah, die grosse Zeit!
(Да здравствует Германия, гордая дева,
Да здравствует великое время!)
Теперь Бисмарк мог и поблагодушествовать:
– Политика – наука о возможном. Все, что лежит за гранью возможного, это жалкая литература для тоскующих вдов, которые давно потеряли надежду выйти замуж…
Наконец-то устроились по-домашнему. Серое огромное здание рейхстага на Вильгельмштрассе – там с трибуны рявкает на всех канцлер, а позади Бранденбургских ворот на Кёнигсплатце воздвигнуто красное здание Большого генштаба – там заключен мозг армии, в тиши кабинетов шуршат секретные карты.
– А мне скучно, – удивлялся Бисмарк. – Великие дела свершены. Империя создана. Она признана. Ее боятся. Мои слова внушают миру уважение. Мое молчание приводит всех в трепет. Другие, когда им скучно, дуются в карты. Охотятся на зайцев. Это не для меня! Вот если бы уложить опять жирного кабана… вроде Франции, тогда бы я, кажется, снова ожил…
Начиналось опруссачивание Германии: не Германия поглощала Пруссию – нет, сама Пруссия, заглотав Германию, растворяла ее в своем организме. Мольтке, родом мекленбуржец, еще смолоду был опруссачен, а теперь не противился и германизации. Этот сложный процесс прошел для него безболезненно, в то время как другие берлинские генералы, заматеревшие в пруссомании, не могли даже точно определить, где они теперь находятся…
Мольтке подступал к Бисмарку с вопросом:
– Можете ли вы, как политик, гарантировать генштабу, что Франция не станет грозить нам реваншем?
– Я смело гарантирую обратное: Франция всегда будет стремиться к реваншу. Моя задача – держать ее в изоляции, делая несоюзоспособной. Ваша задача – не ждать, когда она размахнется, а всегда быть готовым к превентивной войне.
– Благодарю! Выходит, все плоды наших побед – это ближайшие полвека жить в казармах, имея ружья заряженными.
– Да, – вздохнул Бисмарк, – таковы перспективы будущих двух-трех поколений немцев… Войны лишь укрепят нацию!
Мольтке, зардевшись, как юноша, тихо сознался, что в революцию 1848 года он испытал сильное душевное потрясение.
– Какое же? – удивился Бисмарк.
– Я уже собрал вещи, хотел бежать в Австралию, где, по моим расчетам, еще лет двести не будет никаких революций.
– Мольтке, что бы вы делали в Австралии?
– Я бы разводил там белые розы… на продажу.
– Какие там, к черту, розы? Там овцы, Мольтке.
– Ну разводил бы овец. Какая разница?
– Вы очень наивный человек.
– Возможно, – согласился Мольтке. – Теперь-то я вижу, что моя слабость могла бы стать непоправимой бедой…
– Для всей Германии! – подхватил Бисмарк.
Парижская коммуна оставила шрам на его сердце; сразу же после «кровавой бани» канцлер обратился к кабинетам Европы с призывом воссоздать Священный союз монархов против коммунизма и Интернационала. Опасность коммунизма, предупреждал Бисмарк, лишь притушена, но огонь где-то еще полыхает внизу, угрожая вновь вырваться наружу. «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма!» – эти слова проняли канцлера до озноба в костях… Бисмарк развил свой план: «Используя страх перед Интернационалом, восстановить Россию против Франции, как страны Коммуны и красных вообще, и завоевать на свою сторону Австрию». Пресловутая роль жандарма Европы, в которой обвиняли николаевскую Россию, теперь должна перейти к бисмарковской Германии!
Александр II летом 1871I года пил воды в Эмсе; из тиши курортной благодати он горячо поддержал проект Бисмарка. Затевалось нечто удушающее… Горчаков говорил Тютчеву:
– Я уже наблюдал однажды кошмарное видение из Апокалипсиса. Это было в пору моей юности – в Лондоне… По улицам, грохоча и почти разваливаясь, промчался дилижанс с пьяным кучером, а внутри дилижанса вовсю дрались пассажиры. Европа напоминает мне сейчас этот сумасшедший дилижанс…


* * *


Горчаков все чаще обращался к балканским делам, где мир славянства боролся за свободу и самостоятельность.
– Надежды наших братьев славян на Россию – это как земное тяготение, от которого никому не избавиться. Оно существует, независимо от того, как мы к нему относимся…
На балканские дела приходилось посматривать, увы, через очки венской политики. Впрочем, Австрии уже не было! Задерганный страхом перед венгерской революцией, Франц-Иосиф без боя сдал «немецкие» позиции и венчал себя в Будапеште мадьярской короной. Он рискнул на ортодоксальный «дуализм»: вместо Австрии возникла новая страна – Австро-Венгрия, появление которой давно предрекал Бисмарк…
Горчаков вошел к царю с докладом:
– Из неофициальных источников мною получены сведения, что в Зальцбурге встречаются кайзер Вильгельм Первый и император Франц-Иосиф, дабы продемонстрировать забвение прошлого. Австрийского кесаря сопровождает венгерский премьер Дьюла Андраши, желающий прочного боевого союза с Германией.
– Союза… против кого?
– Возможен один вариант – против России.
– Документы в Зальцбурге подписаны?
– Кажется, ограничились поцелуями и устными заверениями. Но теперь в полный рост поднимается фигура графа Андраши, а он, предупреждаю вас, злейший недруг России…
– Хорошо, я вытряхну душу из германского посла!
Но когда царь спросил Генриха VII Рейсса, о чем шла беседа в Зальцбурге, берлинский посол отделался фразой:
– Мы обещали Австрии нашу верную дружбу.
– Принц, – обозлился царь, – будьте точнее.
– Точнее, мы обещали Австро-Венгрии… будущее!
Горчаков расшифровал ситуацию:
– Бисмарк наглядно демонстрирует, что Германия в новом ее качестве способна сама выбирать союзников, а Россия пусть издали любуется на ее амуры с Веною… Мы тоже, – сказал канцлер, – должны показать Германии, что у нас есть прекрасная невеста по имени Франция.
– О чем вы? Франция повержена.
– Франция – да, но не народ Франции…
Осенью 1872 года в Берлине ждали с визитом императора Франца-Иосифа, а русского царя-батюшку даже не пригласили. На летних маневрах Балтийского флота, в паузах между залпами, когда броненосцы разрушали целевые щиты, Александр II, не выдержав, сказал германскому послу:
– Принц Рейсе, разве в Берлине (залп!) не хотят видеть меня вместе (залп!) с австро-венгерским монархом?..
…Горчаков спал в купе вагона, который увозил его в швейцарский Веве; сон канцлера был по-старчески легок и тревожен. Под ним стучали колеса, визжали рельсы, в стакане с морсом, взятым в дорогу из Питера, дребезжала чайная ложечка, на которой, если приглядеться, еще можно различить стершийся герб маменьки канцлера – Елены Васильевны.
Он проснулся от того, что где-то с немецким акцентом произнесли трижды «Гортчакофф». Поезд стоял возле станции за Нюрнбергом. Кондуктор протянул телеграмму – царь требовал канцлера в Каноссу (в Берлин!). Вещи быстро вынесли на перрон. Горчаков присел на громадный кофр, снял цилиндр и долго смотрел, как вдалеке, в синей изложине гор, тают огни последнего вагона. Ему было нехорошо от дурных предчувствий.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Поездка в Каноссу



Франция заделывала «Вогезскую дыру» новыми фортами, а это значило, что Германия в будущем пойдет на Париж через Бельгию, почему Бельгия и стала укреплять крепости Намюр и Литтих, – сразу началась всеобщая гонка вооружений. Парижские газеты истошно призывали: «Француженки, не бойтесь рожать много детей! Из них мы воспитаем поколение мстителей…» Французы никак не могли смириться с видом рубах из белой парусины, в которых щеголяли по их земле оккупанты. Немцам же было все ясно: они уйдут из Франции, когда сполна получат пять миллиардов. Теперь только качай да качай… К делу выкачки денег из французов Бисмарк приспособил своего доверенного банкира, хитроумного и наглого Гирша Блейхредера.
– Мой банкир лучше любого насоса, – хвастал канцлер. – Он зачахнет на своей работе, но не оставит ее, пока последний француз не отдаст ему своего последнего сантима…
Германский генштаб уже закончил разработку плана нападения на Россию. Это был план превентивной войны на два фронта. Решительный бросок на Париж через нейтральную Бельгию, после чего, оставив на Западе прах и пепел руин, победоносная германская армия быстро устремляется на Восток, где еще только начинает пробуждаться «колосс на глиняных ногах»…
Бисмарк подверг этот план суровой критике:
– О какой войне с Россией вы, Мольтке, рассуждаете? Россия не имеет объектов, захватив которые вы могли бы пировать победу. Допустим, вы дошли до Волги… даже до Урала, а что дальше? Осталось одно – повернуть домой. Но я не уверен, что вы донесете до Берлина мешок со своими костями.
Сейчас Бисмарк занимался активным сватовством Германии с Австро-Венгрией, а граф Андраши обещал стать сильным и коварным политиком, какого Вена не имела со времен Меттерниха. Берлин учитывал, что мадьярская федерация стала плотиной, о которую должны разбиться мощные волны славянского моря. Разделив власть в стране поровну с немцами, будапештская аристократия ни в чем не желала уступить славянам, как третьей силе в лоскутной империи Габсбургов. Вчерашний борец за свободу венгров, заслуживший от немцев смертный приговор через повешение, граф Андраши не желал свободы для чехов, поляков, русинов и сербов; он цинично заявлял: «Австро-Венгрия – как перегруженная хламом ладья: брось в нее горсть дерьма или золота – в любом случае она сразу потонет…»
Бисмарк подозвал к себе любимого пса Тираса и, поглаживая собаку за ушами, логично рассуждал:
– Австрию мы сейчас загоним на Балканы, где она обязательно столкнется с сопротивлением России, желающей славян освободить… Так что не волнуйтесь, Мольтке: я не бездельник, и у меня всем в Европе найдется масса всякой работы!


* * *


Опередив на день Франца-Иосифа, царь прибыл в Берлин, одетый в прусский мундир, и обнял любимого дядю-кайзера в мундире Калужского пехотного полка. Немецкие генералы, соблюдая давний потсдамский обычай, благоговейно целовали руки царя. На платформе вокзала, отдавая честь, стоял и Бисмарк; завидев вылезающего из вагона Горчакова, он сказал Бюлову:
– Вот и невский Демосфен, который не перепрыгнет даже канавы, чтобы не полюбоваться в ней своим отражением.
– Разве он так красив?
– Если меня называют бульдогом, то Горчакова я отношу к породе мопсов. Мы оба с ним из собачьей породы! В любом случае Европа ужаснется, когда мы сцепимся в клубок…
Прибыл и Франц-Иосиф со стройным графом Андраши в мадьярском доломане. Бисмарк сказал английскому послу:
– Вы где-нибудь видели такое? Впервые в истории собрались закусить и выпить в защиту мира сразу три монарха. Я образую из них живописную группу вроде трех граций Кановы. Конечно, им не терпится поболтать за выпивкой. Но только пусть они не воображают себя государственными людьми…
Горчаков считал, что Священный союз монархов давно погребен на свалке истории и возрождать его – это как эксгумировать разложившийся труп из могилы. Но когда канцлер заикнулся об этом, царь грубо прервал его:
– Я надену русский Георгий, австрийский Марии-Терезии, прусский Pour le merite – и Союз Трех Императоров сокрушит любую коммуну. Отныне моя политика – вся на моей груди!
Горчаков не понял – трезвый он или пьяный? Впрочем, у Александра II достало ума вскоре же заметить, что в Берлине он оказался на положении непрошеного гостя. Владыка ведущей державы мира прискакал, как мальчик, за вкусным гостинцем, а его взяли и высекли. Все почести сознательно преподносились Францу-Иосифу с его роскошными бакенбардами. Императоры говорили между собой – без канцлеров, а канцлеры – без императоров. Бисмарк так ловко обставил дело, что если он беседовал с Андраши, то не было Горчакова, если беседовал с Горчаковым, то не было Андраши…
Царь, явно подавленный, спросил:
– Как у вас, светлейший?
– Плохо, – сказал Горчаков. – За нашей спиной происходит какой-то тайный сговор о Балканах, думаю, что на этот раз не как в Зальцбурге – не только устно, но и письменно.
– А, плевать! – отреагировал царь…
За свою долгую жизнь Горчаков повидал разные переговоры. Бывало, и сам говорил часами, чтобы только ничего не сказать. Но в берлинском свидании слова неслись, как мутные ручьи, и лишь в одном собеседники были откровенны и солидарны – в решении оградить себя от угрозы коммунизма. Во всем этом Горчакову запомнился один яркий момент. Начальник русского генштаба фельдмаршал Берг подошел к начальнику германского генштаба фельдмаршалу Мольтке и сердечно поздравил его с тем, что даже армия Японии реорганизуется на прусский лад.
– Да, наши заслуги признаны всем миром, – скромно отозвался Мольтке. – Но самое интересное, что Франция вводит всеобщую воинскую повинность тоже по прусскому образцу. Я не скрою, что поведение Франции нас уже настораживает…
Бисмарк фиксировал: «Андраши мил и весьма приятен. Что касается этого старого дурака (!), то он действует мне на нервы своим белым галстуком и своими претензиями на остроумие. Он привез с собой белую бумагу, много чернил и хочет здесь писать, но я не обращаю на это никакого внимания».
Горчаков ничего не хотел писать! Он нашел случай повидаться с французским послом в Берлине виконтом Гонто-Бироном.
– Помните, – сказал он ему, – что у вас много друзей в России, и Россия людоедству не помощница. Но нас устроит союз с вами в том случае, если Франция не будет беспомощной.
– Благодарю. А как истолковать ваш приезд сюда?
– Как мое личное поражение…
Андраши с подкрашенными губами и помадным румянцем, как стареющая красавица, еще жаждущая «разбития сердец», буквально по пятам ходил за Горчаковым, говоря, что Австрия не питает никаких вожделений к Балканам, а это значило, что он, сукин сын, туда полезет. Когда царь и вся свита затискались в вагон, Александр II вдруг «обрадовал» Горчакова:
– Решено! В следующую весну Петербург навестит мой дядя с Бисмарком и Мольтке… А каковы ваши впечатления?
– Из этой незабвенной встречи я, государь, выношу огромные нравственные последствия, – сказал канцлер.
Царь не понял иронии. Горчакову казалось, что он сильно поглупел. Впрочем, царь много пил. А когда едешь в Каноссу, надо не пьянствовать, а посыпать главу золой и пеплом.
Жаловаться в этом царском эшелоне было некому.


* * *


– Это ужасно! – жаловался он Тютчеву. – Я чувствовал себя так, словно меня раздели, обмазали дегтем, вываляли в пуху и перьях, а потом, посадив на шест, пронесли через весь город. При этом я вспоминаю, что с одним американским оратором именно так и поступили. Когда его позже спрашивали, как он себя чувствовал, он отвечал: «Если бы не все те почести, которые мне оказывали, все было бы великолепно!»…
Тютчев отлично разбирался в тонкостях политики:
– Бисмарк боится «коалиции Кауница», какая была в Семилетней войне, когда наша армия била Фридриха Великого. Но Священный союз в прежнем меттерниховском составе особенно вреден России при наличии мощной Германии…
Теперь, писал Тютчев, «во имя Drang nach Osten немцы не прочь упрятать Россию за Урал. Разгулявшемуся милитаризму душно в нынешней узенькой рамке». Поэты живут нервами, и 4 декабря Тютчева хватил удар: резко ухудшилось зрение, левая рука отказала ему. Федора Ивановича мучили головные боли. В постели его застало известие, что Наполеон III при смерти. Писать он не мог – Эрнестина Тютчева записывала его слова:


Спасенья нет в насильи и во лжи,
Как ни орудуй ими смело,
Для человеческой души,
Для человеческого тела.


На следующий день Тютчев встал; невзирая на протесты семьи, сам отнес стихотворение в редакцию газеты «Гражданин». Дни перед Новым годом он был в состоянии сильного нервного подъема. 1 января 1873 года поэт вышел на последнюю прогулку. Что с ним было, он не помнил… Когда очнулся, увидел над собой яркие звезды, падающий снег и толпу прохожих, обступивших его. Молодая женщина с руками в пышной муфте склонилась над ним, и он увидел, как прекрасно ее лицо.
– Что с вами, сударь? – певуче спросила она.
– C’est mon… Se’ dan,– ответил поэт.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Бегом из Каноссы



– Седан не должен повториться, – предупредил Горчаков. – Франция должна быть сильной, сильной, очень сильной…
Такими словами он встретил нового французского посла – генерала Шарля Лефло, сухощавого седовласого старца.
– Очевидно, в этом есть необходимость для вас?
– Да, – не стал скрывать Горчаков…
Народом Франции нельзя было не восхищаться. Французы поняли, что победить оккупантов оружием они не в силах, но зато способны изгнать их прочь досрочной выплатой контрибуции. Франция напрягалась в небывалом финансовом усилии. Требовалось собрать денег столько, что если бы 20-франковые монеты сложить в ряд на земле, они бы вытянулись на 3262 мили. Если сумму контрибуции оформить в виде куба из чистого золота, то его грань равнялась бы 4 метрам 25 сантиметрам. В подземельях парижского банка, обитых железом и похожих изнутри на отсеки броненосцев, монеты лежали навалом, как овес в амбарах. Слитки золота напоминали груды кирпичей. Газовые горелки, дрожа от напряжения, освещали это мрачное царство, где владычили лишь три вида живых существ – казначеи, пауки да кошки, забегавшие сюда погадить. На случай ограбления была продумана система быстрого затопления подвалов водою. Воры, если они станут спасаться по винтовой лестнице, будут сразу погребены под лавиной морского песка, который ринется на них сверху… Близился час расплаты, когда Франция, перестав работать на Германию, сможет вновь жить для себя!
Но за Ла-Маншем, в замке Чизльхерст, Наполеон III думал иначе – Франция должна жить снова для него.
– Не забывай о нашем Лулу, – внушала ему жена.
Тьер был крайне непопулярен во Франции, и потому надежды на реставрацию казались осуществимы. Высадка с берегов Англии вооруженных десантов бонапартистов на берега Франции была запланирована на 20 марта 1873 года: Наполеон III хотел повторить «Сто дней» своего дяди, Наполеона I. Ради этого триумфа он согласился на операцию по раздроблению камней в мочевом пузыре и умер от большой дозы хлорала, избавив народ Франции от новых потрясений… Наполеона III погребли в том мундире, который был на нем при Седане!


* * *


А сами «герои Седана» уже подкатывали к Петербургу, где они собирались (по выражению кайзера) «проветрить мундиры». То, что происходило на перроне, внимания недостойно. Гораздо интереснее было на площади перед Варшавским вокзалом, от которой войска тянулись шпалерами до Зимнего дворца. При появлении на площади кайзера, Бисмарка и Мольтке неприятную тишину прорезал молодецкий посвист и дерзкий возглас:
– Колбасники приехали… чичас нафаршируют!
Гости достаточно владели русским языком, чтобы понять смысл этого выкрика. Это была реакция чисто народная, и полиция ничего не могла поделать с уличными мальчишками, которые кричали вслед отъезжавшим каретам: «Вильгельм – ослятина, Мольтке – дохлятина, Бисмарк – стервятина!» Дипломаты с вокзала разъехались по домам, дабы сразу оповестить свои кабинеты об отрицательной реакции простонародья на приезд европейских громовержцев… В этом году новинкой для Петербурга были электрические «солнца», освещавшие подъезды к дворцам. Великолепна была и вечерняя «зоря», которую до полуночи исполнял сводный оркестр столичного гарнизона, состоящий из 1500 музыкантов, 600 горнистов и 480 барабанщиков. Этот гала-оркестр, заполнивший Дворцовую площадь, играл не только «Марш Штейнмеца» или марш Мейербера из оперы «Пророк», а исполнял даже романс Шуберта «Хвала слезам» (на медных тарелках) и «Гавот Людовика» (на барабанах). Высокое мастерство солдат-оркестрантов и согласованность их были совершенны, а игра на барабанах вызывала в прохожих петербуржцах слезы…
Полушутливо-полусерьезно Бисмарк сказал канцлеру:
– Я слышал, вы надели маску миротворца, а между тем ваша армия в мирное время имеет солдат больше, нежели германская в дни войны. Наконец, мне известна ваша сомнительная фраза: «Я хотел бы воевать с Михелями, да Франция еще не готова!»
– Откуда вы это взяли, Бисмарк?
– Это слышала от вас одна берлинская дама, которая в Бадене остановилась в соседнем с вашим номере.
– Как же она могла это слышать?
– Через щелку в стене, – пояснил Бисмарк.
– Так это, мой милый, уже не дипломатия… это сплетня! Как можно доверять даме, которая через щель в стене подглядывает за незнакомым мужчиной? Будьте серьезнее…
Горчаков никогда не скрывал, что ему нравится внимание публики. Но сейчас он явно сторонился появляться в компании прусского Агамемнона и его сподвижников. Журналисты упрекали канцлера, что он нарочно подлаживается под настроение низших слоев общества, встретивших немецких гостей почти враждебно. «Стыдно, г-н Г.! – писала одна газета, – искать популярности на задних дворах столицы, в харчевнях для кучеров и дворников…» Но канцлеру было стыдно не за кучеров и дворников, а за тех придворных аристократов, что раболепно толпились вокруг новых светил Европы, жаждая уловить исходящие от них лучи злодейской славы. Во время придворного бала в Эрмитаже Горчаков уединился в Зале керченских древностей, но его все-таки здесь откопали, как археологическую ценность, и явили публике… Мольтке в мундире российского генштаба отплясывал так, будто перед ним была не княгиня Белосельская-Белозерская, а неприступный Седан, решивший сразу не сдаваться. Бисмарк в белоснежном мундире кирасира с желтым стоячим воротником, подпиравшим его бульдожьи брыли, громогласно окликнул посла Рейсса:
– Вы живете роскошно, как я погляжу. А я вот натерпелся на вашем посту… одни дрова тут чего стоят!
Рейсс, умный человек, вдруг сглупил.
– Дрова? – удивился он (тоже громогласно). – Но ведь все посольства получают их от русской казны бесплатно.
Бисмарк покраснел, как вареный рак.
– Ну да! – заворчал он. – Получают даром только те, кто умеет устроиться. А я платил из своего кармана…
Пьяноватый царь увлек Горчакова в сторону:
– Как вы отнесетесь к заключению новой конвенции?
– С превеликим отвращением, государь.
– Даже с отвращением это надо сделать.
– В каком плане вы конвенцию мыслите?
– Как тайную и оборонительную. Двести тысяч штыков. Мы – им, они – нам… Не пойму, князь, что тут плохого?
– Это развитие Альвенслебенской конвенции?
– Да о ней все забыли, – ответил царь…
На следующий день пошли переговоры с перебранкой. Бисмарк тоже восстал против конвенции, и царю с кайзером не удалось переломить его упрямство. Мольтке залучил Бисмарка в отдельную комнату, где они закрылись, и там уже не Бисмарк мылил шею Мольтке, а начальник генштаба ломал хребет железного канцлера. Бисмарк сдался на составление конвенции, предупредив:
– Но без участия Австрии она – ничто!
Горчаков подписывать конвенцию отказался. Бисмарк – тоже. Военный сговор скрепили начальники генеральных штабов. Вильгельм I все же протянул перо Бисмарку:
– Хотя бы контрассигнуйте подпись Мольтке.
– Не стану, – огрызнулся Бисмарк.
Царь выразительно глянул на своего канцлера.
Забастовка канцлеров таила в себе признаки вражды. Но, умея скрывать свои чувства, они оставались взаимно вежливы. Празднества продолжались. Во время объезда столицы кайзер задержался возле манежа и снял каску.
– Вот на этом месте, – провозгласил он, – в восемьсот семнадцатом году меня, еще молодого принца, искусала злая русская собака.
Все невольно огляделись, словно удивляясь – почему на этом месте нет памятного обелиска? Манежная площадь была абсолютно пустынна. Лишь где-то вдалеке пробегала одинокая собака.
– Это не она ли? – серьезно спросил Горчаков.
– А похожа… – присмотрелся кайзер.
Кавалькада карет и всадников тронулась дальше – на Литейный, где гостям обещали поджечь старый дом, чтобы продемонстрировать умение быстро тушить пожары. После отъезда немцев, в день 1 мая, над Петербургом был совершен полет воздушного шара; в небеса взвились смельчаки – лейтенант флота Рыкачев и сербский офицер Милош. Горчаков из окна министерства видел, как шар потащило ветром над крышами куда-то к черту на кулички, и канцлер сказал с консервативной ясностью:
– От хорошей жизни не полетишь…
Герои спустились возле станции Левашево, вернулись дачным поездом, а на вокзале их встретила ликующая толпа.
– Я этого удовольствия не понимаю, – признался Горчаков. – Для меня сейчас важнее спуск первого корабля на Черном море… Жомини, запросите посла в Париже по телеграфу: что там слышно о контрибуциях? Немцы рвут бедняжку Францию так, что мясо летит кусками, а Блейхредеру помогает сам Ротшильд… Обычная история: где деньги, там и шейлоки!
Вскоре царь велел ему собираться в Вену.
– Застраховаться по флангам не мешает, – сказал он. – Попробуем вырвать у Вены военную конвенцию…
– Мне противен этот сладкий красавец Андраши, напоминающий невесту в медовый месяц, которая впервые испытала, что такое сладострастие… испытала от насилия Бисмарка! – Но ехать в Вену канцлер согласился. – Сейчас я уже не против сближения с нею, чтобы этим актом лишить Англию единственного ее союзника в Европе, паче того, что наша армия сейчас прокладывает маршрут через пустыни – прямо на Хиву!


* * *


Франция досрочно расквиталась с Германией, и оккупанты покидали ее пределы… Если бы теперь полковник Драгомиров повидал немецкую армию, он бы ее не узнал. Куда делась прежняя пуританская скромность? Сам дух грабительской войны развратил армию: «Грабили теперь не только солдаты, но и офицеры главного штаба… Генералы приписывали себе победы в сражениях, в которых они даже не участвовали». Жившие за счет Франции на всем готовом, офицеры умудрялись высылать в Германию родным по 100 талеров ежедневно! Госпитальных врачей, тех просто развезло на войне от наживы… Салтыков-Щедрин, проезжая в это время через Германию, с ужасом говорил о сверкающих моноклях в донельзя распяленных глазах победителей, а при встрече с немецким офицером ему хотелось перебежать на другую сторону улицы. «Всем своим складом, посадкой, устоем, выпяченною грудью, бритым подбородком так и тычет в меня: смотри, я герой! Если б вместо того он сказал: я разбойник и сейчас начну тебя свежевать, – мне все-таки было бы легче…» Сами же пруссаки признавались русскому писателю: «Прежде мы солдатчины не чувствовали, а теперь даже болезнью от нее не отмолишься».
Франция испытание на жизнестойкость выдержала: через ее департаменты громыхали платформы, на них увозили «бруммеры», разрушавшие Париж; с трубками в зубах, загорелые и бородатые, ехали домой, сдвинув на ухо бескозырки, солдаты-победители, – они отступали … Но, видя француженок, носивших траур по убитым и по тем родственникам, что остались за чертою границы в Эльзасе и Лотарингии, немцы говорили так:
– Надо же! Они еще плачут… Мы же ничего плохого этим грязным тварям не сделали. Лягушатники просто неисправимы!
Драгомирову показался бы диким этот лексикон. Но как же иначе говорить солдатам, если даже в университетах Германии почтенные мужи науки, читая студентам лекции, называли французов «обезьянами», русских – «варварами», румын – «шайкою жуликов». А пять миллиардов, всосанные банками Германии, вызвали бурный рост германской промышленности. Но они же, взорвав ритм экономики, вызвали и жестокий финансовый кризис. «Мы просто облопались на даровщинку», – откровенно признавались берлинские биржевики. Однако, признав это за аксиому, вегетарианцами они все-таки не сделались, – они требовали:
– Германия нуждается в колониях за океаном!
Меттерних когда-то разделял все государства на две категории – на сытых и голодных. Сытые – это те, что захватили себе земли соседей и смирно жуют украденное. Голодные – те, что дико озираются по сторонам: где бы отхватить кусок пожирнее? Исходя из этой варварской теории «добрососедских международных отношений», Бисмарк, довольный, сказал:
– Я не вижу вокруг себя ничего такого, что бы стоило завоевать мечом. Будьте спокойны: отныне Германия сыта…
Надолго ли?

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Пустынный марш



Серое пасмурное утро сочилось в окна неуютной большой квартиры… Горчаков уселся в кресле поудобнее.
– Вы говорите – я красноречив, а другие обвиняют меня в вульгарной болтливости. Помню, очень давно, когда я был причислен к посольству в Лондоне, меня пригласили провести вечер в одном респектабельном обществе. После сухоядного ужина, при котором даже сальные свечки могли бы показаться шедевром кулинарии, мужчины расселись возле каминов и самым наглым образом уснули. А мисс и миссис, образовав чопорный круг в виде неприступного форта, замолчали столь выразительно, что в тишине была слышна невидимая для глаза работа их аристократических желудков. Тут я не выдержал и решил посягнуть на роль интересного молодого человека. Бог мой, о чем я только не распинался! Об операх Метастазио и атрофии хвоста у человека, о галерее Джорджа Доу и удобстве гомеопатии. В оцепенении я был выслушан, но более никогда не приглашен. Английский свет выносит только тех, кто не суется со своим мнением. Подлинный джентльмен запечатан прочнее, нежели бочка с коньяком, и потому, когда лорд пьян, от него даже не пахнет. Англия, – заключил рассказ Горчаков, – кажется, и поныне считает меня плохо воспитанным человеком…
Монолог предназначался Тютчеву, лежавшему на старенькой кушетке под огромным букетом первой весенней сирени.
– Судя по вашему брюзжанию, – сказал он, – отношения с Англией снова натянуты, как тетива лука.
– Господи, да когда они были хорошими? Наши купцы, ездившие с караванами ситцев в Коканд, рассказывали, что видели в пустыне войска, снабженные лучшим оружием Европы, а подозрительные офицеры командовали на… английском языке! Лондон умудрился создать очаг напряжения под самым нашим боком…
Тютчев, закрыв глаза, тихо произнес:
– Как я им завидую…
– Кому, Федор Иваныч?
– Нашим солдатам, что шагают сейчас на Хиву.
– Там вода делится на караты, как бриллианты… там жарища такая, что люди падают замертво… там…
– Все равно завидую, – прошептал Тютчев.
Слабеющей рукою он надписал Горчакову в подарок майский выпуск журнала «Русский архив», где напечатали его статью о цензурном засилии в России.
– Шестнадцать лет назад, вы помните, мы вместе сражались за раскрепощение русской мысли. Увы, с тех пор ничто не изменилось. Самая бесплодная вещь на этом свете – добиваться правды! Теперь все кончено… Для меня нет надежды на воскресение, и потому завидую даже солдатским мукам в пустыне.
Уходя, Горчаков спросил Эрнестину Федоровну:
– А что говорят врачи?
– Говорят об экссудации мозговых артерий. Федор Иванович всю жизнь провел в страшном напряжении. Мыслить для него – это жить, и когда в тот вечер его подняли на улице сердобольные прохожие и привели домой, он первым делом проверил свой разум. И обрадовался, что мозг еще служит ему…
На улице Горчаков отпустил карету, пешком добрел до Певческого моста. В пустом кабинете сидел барон Жомини.
– Бог мой, – сказал канцлер, – вокруг меня все шире пустота. Вот и Тютчев… ведь он намного моложе меня! А из лицеистов остались лишь трое: я, граф Корф да еще калека Комовский. А из второго выпуска Лицея все давно под травой…
С озлоблением он зашвырнул в угол цилиндр.
– Какие новости о марше на Хиву?
– Солдаты идут, – ответил Жомини кратко.
– О, верно! Если бог дал ноги, так и топай на Хиву, давя скорпионов… Я устал, барон. Буду честен до конца: не столько устал, сколько состарился. Закон природы… она мудра! Пора и под траву…


* * *


Англия много лет бушевала, посылая громы и молнии на Петербург, но получалось как в басне Крылова: «…а Васька слушает да ест»! Ташкент уже сделался столицею Туркестанского края, в цветущей долине Зеравшана русские войска разбили полчища бухарского сатрапа и вступили в Самарканд, где в гробнице лежал сам Тамерлан. Россия вышла на каспийские берега Красноводского залива, в глубь туркменских пустынь протянулась жидкая ниточка рельсов. Англичане оторвали от Китая громадную область Кашгарии, вооружили ее и направили против России. Поднявшись на кручи Тянь-Шаня, русский солдат разбил армию кульджинских владык и вернул Кашгарию под власть Пекина. И не было таких неприступных стен, которые не преодолели бы русские солдаты, не было таких прочных ворот, которых бы не развалила русская артиллерия. На полях битв все чаще находили мертвецов в бухарских халатах и в чалмах, но с лицами бледными и тонкими – это были англичане, тайные агенты и военные советники королевы Виктории. Колонизаторам, стремившимся отринуть русских под кордоны Оренбурга, русская армия противопоставила свой натиск, свою силу, свою ярость – и она уже выходила к подножиям голубеющих гор Афганистана…
Горчакова в обществе частенько спрашивали:
– Скажите, светлейший, будет ли война?
– С кем?
– Ну, конечно же, с Англией.
– Я об этом ничего не знаю, – отвечал канцлер.
– Но ведь в газетах-то пишут…
– А я ведь не редактор газет, мадам! У меня совсем иные обязанности: сделать так, чтобы Россия избежала войны.
Горчаков отчасти уже нейтрализовал Уайтхолл заверением, что Россия считает Афганистан вне сферы русских влияний. И он очень не любил напоминаний о силе британского флота:
– Каракумов броненосцами не завоевать.
Недоступным оставалось Хивинское ханство! Безводные пустыни, страшная жара летом и морозы зимою берегли хищников-ханов, столетьями живших трудом невольников. Дипломатия, даже изощренная, тут не помогала. В ответ на протесты Горчакова хан высылал на Орский тракт новые орды разбойников, и в гаремах Хивы появлялись русские женщины, казачат оренбургских станиц безжалостно скопили для роли евнухов, пленным солдатам выкалывали глаза, впрягали, как волов, в плуги.
1873 год – год памятный: ранней весной по зыбучим барханам, которые перемещались, как волны неспокойного моря, тронулись колонны солдат. Орудия застревали в песке по самые оси, верблюды влачили станки для запуска боевых ракет, залпы которых убийственны для вражеской конницы. Редко-редко в пустыне встретится зловещий мавзолей какого-либо восточного сатрапа, еще реже – колодцы, в которых едва зачерпнешь ведерко тухлой воды. Особые «водяные» команды отходили назад, наполняли водою всю посуду, какая имелась, и снова нагоняли колонны. Солдаты пили… Верблюды падали, лошади умирали, а они все шли и шли. Лишнее, что затрудняло движение, сжигалось. Наконец колонны сошлись под стенами Хивы, где их резво обстреляли новенькие британские батареи. Но солдату важно было дойти… Приказ такой:
– Ракетами – по коннице, артиллерия – по воротам!
Самое удивительное, что простонародье Хивы встретило русских как освободителей от ханской сатрапии. Сам же хан, воспользовавшись суматохой, вскочил на туркменского скакуна и умчался из города, охваченного радостным оживлением…
Горчаков снова посетил Тютчева:
– Сегодня, кажется, первый теплый день. Последние годы я по-стариковски начинаю отогреваться лишь в конце мая… Ну, дорогой мой Федор Иваныч, как вы себя чувствуете?
– Это неважно. Важно другое – что с Хивою?
– Марш закончен, – ответил Горчаков.
– Теперь я умру спокойно…
Он умирал в страшном беспокойстве за все на свете – за дела Франции, за свои стихи, за судьбу солдат, на которых уже ложилась исполинская тень Гималайского хребта. Жена перевезла его в Царское Село, ветхая дача скрипела каждой ступенькой, по ночам ветер хлопал ставнями. Это были звуки жизни, покидавшей его, и поэт мужественно предостерегал себя:


От чувства затаенной злости
На обновляющийся мир,
Где новые садятся гости
За уготованный им пир…


Его навестил зять Аксаков, приехавший из Москвы.
– Я, – сказал ему Тютчев, – впервые стал задумываться о себе как о писателе. Останусь ли в памяти потомства? Всю жизнь относился к своим стихам безобразно. Лишь сейчас меня охватила тревога: хочу быть живым в будущей России. Но имею ли право? Так мало сделано… Ах, я лентяй, какой лентяй!
Он признался зятю, что уже потерял чувство рифмы и стихотворного ритма. Вошла жена, дала ему лекарство. Тютчев на минуту задержал в своей ладони ее руку, произнес:


Все отнял у меня казнящий бог:
Здоровье, силу воли, воздух, сон.
Одну тебя при мне оставил он,
Чтоб я ему еще молиться мог.


Аксаков невольно отметил, что в этом четверостишии поэту удалось выдержать ритм и найти скромную, но точную рифму. А вскоре Тютчева постиг новый удар. «Все полагали, – вспоминал Аксаков, – что он умер или умирает. Но недвижный, почти бездыханный, он сохранил сознание. И… первый вопрос его, произнесенный чуть слышным голосом, был:
– Какие последние политические новости?..»
Потом замолк. И только глаза, в которых светилась громадная работа мысли, эти глаза еще продолжали жить на маленьком сморщенном лице. Приступ опять повторился. Родные позвали священника прочесть над поэтом отходную…
Тютчев прервал молитву вопросом:
– А что слышно из Хивы?..
Последние дни чело поэта было озарено светом глубокого раздумья над тем, что было при нем и что будет после него. Тютчев молчал, но глаза выдавали, что он продолжает жить насыщенной и бурной жизнью мыслителя. Глаза говорили, спрашивали и сами себе отвечали… Рано утром 15 июля на лице отразилось выражение ужаса – это пришла смерть. И он погрузился в будущее России с напряженно работающим мозгом, как уходит в бездну корабль, до конца продолжая трудиться раскаленной машиной…
Умер поэт. Умер гражданин и патриот.
Над дачами Царского Села молния вдруг распорола небеса с таким треском, словно шквал рванул отсыревшие паруса. На давно жаждущие сады и парки пролился восхитительный ливень. Поэт лежал на письменном столе, сложив на груди руки, и, казалось, чутко вслушивался в ликующие шумы дождя:


Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок неба,
Смеясь, на землю пролила…
Горчакова под руки увели с его могилы.


Старый канцлер не плакал, но часто повторял:


– Умер… большой политик, умер он…
– Умер поэт, – поправил его Аксаков.
– Ах, не спорьте… вы не знали его, как я!


* * *


Под могучими вязами хивинского сераля был раскинут текинский ковер, посреди него поставили колченогий венский стул – для Туркестанского генерал-губернатора Кауфмана. А вокруг него стояли офицеры и солдаты в белых шлемах с длинными назатыльниками, спадавшими им на плечи. Заслышав топот копыт, Кауфман сказал:
– Ну вот, едет! Поздравляю всех – для России наступает долгожданный исторический момент…
На садовой дорожке показался хивинский хан – семипудовый ленивец, верный муж 518 жен, завернутый в ярко-синий халат. Он слез с лошади и, обнажив бритую голову, на коленях издалека начал подползать к русским воинам, моля о пощаде. Американский писатель Мак-Гахан, присутствовавший при этой сцене, тут же записал, что «теперь самый последний солдат русской армии был намного сильнее хана». Вместе с русскими невольниками из Хивы были вызволены и 40 000 персов, томившихся в рабстве; уходя на родину, персы взывали к солдатам: «Дозвольте, и мы оближем пыль с ваших божественных сапог…»
Кауфман говорил от имени русской армии:
– Так вот, хан, нравится вам это или не очень, но мы все-таки навестили вас в «недоступной» Хиве, где вы так приятно кейфовали в тени этого сераля…
Хан еще ниже склонил голову, ослепительное солнце било теперь прямо в толстый, как бревно, багровый затылок:
– Пророк предсказал, что Бухару засыплет песком, а Хива исчезнет под водою, но аллах не знал, что мне предстоит кланяться пришельцам из заснеженных русских лесов…
Свободно опираясь на ружья, загорелые и усатые, с презрением взирали на ханское унижение солдаты (этих легендарных героев можно видеть и сейчас: они смотрят на потомков с красочных полотен Верещагина).
Русский солдат не шел туда, где его не ждали.
Он шел туда, где ждали его как освободителя.
В звенящем зное пустынь русский человек свергал престолы средневековых деспотов – ханов, султанов и беков, всю эту мразь и нечисть, что осела по барханам со времен Тамерлана.
И грешно забывать наших прадедов, которые в жестоких лишениях создавали великое многонациональное государство…
…В министерстве Горчакова ожидал новый английский посол лорд Эндрю Лофтус; естественно, он сразу с гневом завел речь об агрессии России, о захвате русскими Хивы.
Горчаков плотнее уселся, сложил руки на столе.
– А кто вам сказал, что мы захватили Хиву? – спросил он. – Мы лишь усмирили хивинского хана, чтобы впредь ему было неповадно разбойничать в наших пределах… Ваше благородное беспокойство о Хиве позволяет мне проявить немалое беспокойство об угнетаемых вами ирландских фениях. По какому праву протестантская Англия преследует ирландских католиков?
– Ирландцы – это наше внутреннее дело.
– Не отрицаю. Тем более что безопасность Оренбурга и Орска – внутреннее дело России… Возьмите циркуль, милорд, и измерьте по карте расстояние от Лондона до Хивы.
– Лучше измерить расстояние от Хивы до Дели.
– О боже праведный! Вы опять за старое, милорд. Тогда я продолжу об угнетении вами ирландских католиков…

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Боевая тревога



Бисмарк ел и пил, но… как пил! Жена сказала:
– Отто, ты же сам знаешь, что врачи не велят тебе увлекаться выпивкой. Пожалей свою печень ради меня и детей.
– А, врачи… лицемеры! – воскликнул канцлер. – Если я не хлопну три стакана мозель-муссё, я вообще испытываю отвращение к политике. Что делать? Приходится жертвовать здоровьем ради великой Германии… Энгель, где фазан?
Статс-секретарю Бюлову он отрезал жирный огузок:
– Все Бюловы, каких я знал, умные люди… Ешьте!
«Когда принесли блюдо с гусем, – писал очевидец, – канцлера заставили съесть такое количество, что он уже задыхался, после чего последовала жареная утка…» Под окнами его дома прошагал с песнями очередной «факелцуг» германской молодежи, и Бисмарк воспринял как должное выкрики с улицы:
– Гер-ма-ния превыше всего… Хох, канцлер!
В ряд с солдатскими колоннами по немецким землям маршировали ферейны – спортивные, певческие и охотничьи, на тирольских шляпах вызывающе торчали петушиные перья. Немцев было легко организовывать: по первому сигналу трубы они вставали под знамена землячеств, уже в прочной обуви, с рюкзаками за плечами, имея сбоку баклагу с пивом и сверток с бутербродами. Заняв место в строю, пруссак заводил патриотическую песню и ждал только одного – команды, чтобы маршировать, куда укажет начальство… Все заправилы германского мира (от первых курфюрстов и до Гитлера) всегда умело использовали в своих целях это бесподобное умение немцев сплачиваться в колонны и подчиняться приказам свыше.
«Германия, куда ж ты идешь, Германия?..»
Пангерманизм – предтеча фашизма – при Бисмарке набирал силу. Начиная с пышных кафедр университетов и кончая бедными сельскими школами, в головы немцев усердно вдалбливали: «Величайшие в истории подвиги – немецкие, знаменитые творения резца и кисти – германские, Берлин – красивейший город мира, все великие изобретения – наши, самые лучшие гимнасты – немецкие, наши наука и промышленность – передовые, самые толковые рабочие – немцы. Мы имеем прекрасную армию, с прусским лейтенантом никто не сравнится! Германский офицерский корпус – вот в чем наша главная сила, и поэтому никто в Европе не посмеет с Германией состязаться…»
Хотя Бисмарк и заявлял, что Германия «сыта», но сытой он ее не сделал. Кризис лихорадил берлинскую биржу, на фабриках увольняли до половины рабочих, пролетариат объединялся для борьбы, и Мольтке советовал разрубить все невзгоды одним ударом меча – по Франции… Железный канцлер вступал в кризис, как и страна, лежавшая перед ним. Он рассчитывал, что Франция надолго погрязнет в моральном упадке, униженная и ограбленная, но французы так быстро расквитались с контрибуциями, что это Бисмарка потрясло не меньше Парижской коммуны! Франция показала ему наглядно, что в ее народе много здоровой силы и боевого задора. Выплачивая по германским векселям, французы словно бросали веселый вызов судьбе.
Петербург открыл новый 1874 год манифестом о введении в стране всеобщей воинской повинности. «Россия, – как сказано в старом циркуляре Горчакова, – сосредоточивалась». А портфель с иностранными делами Франции получил герцог Деказ, сразу же «обворовавший» русского канцлера: «Франция сосредоточивается!» – возвестил Деказ миру.
– Неужели, – переживал Бисмарк, – мне так и не удалось законсервировать слабость Франции до тысяча девятисотого года? Необходимо крутое решение… Думай, канцлер, думай!


* * *


Синие вьюги заметали Россию, морозы с ноября держались такие, что даже во рту леденило зубы, и каждый, в ком билось русское сердце, радовался ядреной и здоровой матушке-зиме.
Новый год начался неудачно: на Невском, когда лошади вдруг понесли, Горчаков выпал из саней, разбив бок о фонарную тумбу; долго лежал в постели. Оправясь, канцлер вечером посетил Михайловский театр. Обнаженные плечи дам, вырезные жилеты, мундиры и фраки, колоссальные шиньоны, точные английские проборы, парики и лысины, усы и локоны, пенсне и монокли, бороды и бакенбарды, жемчуга и бриллианты, пудра и кольдкремы – в этом оживленном разнообразии совсем затерялся старикашка канцлер с тугим от крахмала пластроном ослепительной манишки. Давали «Прекрасную Елену», а публика (платившая по 100 рублей за билет) ожидала m-lles Филиппо и Лотар, которые, исполняя песенку о любви, милыми жестами наивно объясняли, что такое любовь… В толпе знатоков слышалось:
– Нас ожидает нечто волшебное. Но не лучше ли предъявить публике les cuisses en tricot de m-lle Lotar,[14] а чтобы m-lle Филиппо пропела: il me faut de’l’amour! O, Venus, quel plaisir trouves-tu а faire cascader ma vertu,[15] – и после этого можно опускать занавес: сто рублей уже окупились.
В зале притушили свет, когда Горчаков заметил дежурного чиновника министерства, кравшегося к нему между рядами сановных кресел. Вручив князю депешу из Берлина, он шепнул:
– Речь Мольтке в рейхстаге… ужасно, ужасно!
«Прекрасная Елена» уже не представляла для Горчакова никакого интереса. Вышел в фойе, где и прочел: «Мы можем встретить неприятеля лицом к лицу на Западе и на Востоке одновременно». В глубоком раздумье канцлер спустился по лестнице, почти механически продел руки в рукава шубы, поданной лакеем. Тишину морозной площади прорезал вопль городового:
– Кучер его светлости… канцлера!
Мгновенно подцокали из тьмы лошади. Горчаков сел, продолжая думать. За окнами кареты проносило великолепную ширь запурженной Новы, на Васильевском острове уютно мерещились теплые огни. Заметив свет в окнах французского посольства, он велел остановиться… Генерал Лефло встретил его с исключительным радушием. Стол был сервирован моментально. По суете средь персонала посольства Горчаков угадал, что его появление здесь завтра же распишут в газетах Парижа, как отрадное явление французской политики…
Лефло справился о недавнем ушибе.
– Благодарю. Я отделался легко. А вот кучер лежит в больнице. Лошадей же дворники перехватили уже за Фонтанкой…
За спиною канцлера вылетела пробка из бутыли.
– Нет, нет, – отказался он от вина и попросил чаю.
Остались вдвоем – посол и канцлер.
– Ну-с, – сказал Горчаков, подцепляя из вазочки ароматный птифур с розовым кремом, – хорошего ничего не будет. Берлин объявил тревогу, а Бисмарк роет землю рогами.
– Отчасти, – начал Лефло, – повинны и наши епископы. В пастырских посланиях под рождество они благословили сограждан-католиков Эльзаса и Лотарингии, а вы же знаете, какое гонение на католиков устроил Бисмарк! После этого…


* * *


После этого, как раз в ночь под Новый год, статс-секретарь Бюлов сказал французскому послу виконту Гонто-Бирону:
– Развращенная католицизмом Франция, кажется, замышляет реванш противу богобоязненной лютеранской Германии… Что ж, – криво усмехнулся Бюлов, – теперь из соображений не только политических, но просто человеколюбивых и даже, если угодно, христианских мы должны снова воевать с вами…
Гонто-Бирон телеграфировал Деказу, чтобы Франция вверила свою судьбу России, ибо в Европе сейчас нет иной силы, способной постоять за Францию. Деказ вызвал на Кэ д’Орсэ берлинского посла князя Гогенлоэ и сказал ему – в отчаянии:
– Хотите войны – нападайте! Делайте, что вам угодно, берите Бельгию, Голландию, Люксембург – нам все равно. Мы даже не выстрелим. Мы будем убегать от вас хоть до Луары, пока Европа не проснется и не остановит вас…
Гогенлоэ, хилый сморчок, спросил:
– Европа? А где вы ее видите?
– Да вот же она… на карте, – показал ему Деказ.
«Деказ – это шар, – записал Бисмарк для себя, – я хочу его проколоть, он откатывается, и я не могу в него попасть». В эти дни германская пресса проявила солдатскую дисциплинированность – она печатала лишь угодное Бисмарку: «Германия никогда не смирится, наблюдая, как возле ее границ бесстыдно обогащается и реорганизует армию кляузная и алчная Франция». 13 января дело шантажа взял в свои руки сам Бисмарк.
– Германия, – заявил он Гонто-Бирону, – отныне считает себя в угрожаемом положении. Для нас это вопрос безопасности. Мы не допустим, чтобы вы опередили нас в нападении. И не станем ждать, когда вы пришьете последнюю пуговицу.
Гонто-Бирон клятвенно взывал к благоразумию:
– Мы же разгромлены вами, у нас нет такой армии, чтобы достойно соревноваться с вами на полях сражений.
Бисмарк звякнул под столом шпорами:
– Вы даже переняли у нас военную систему!
– Но одной системой, как бы она хороша ни была, много не навоюешь. На вашу систему надо еще насадить штыки…
Тем временем Мольтке поучал посла Бельгии:
– Буду откровенен! Силою оружия мы за полгода сколотили Германскую империю и победами обрели влияние. Но мы нигде, увы, не снискали себе симпатий. Теперь, чтобы отстоять мир в Европе, мы должны обвешаться оружием с ног до головы. Иного выхода у немцев нет. Если же Франция посмеет вооружаться, – добавил он, – мы будем вынуждены занять Нанси… в залог мира!
…На другой стороне Невы мещане погасили огни и легли почивать. Лефло, закончив свой рассказ, предложил Горчакову выпить еще чашку чая.
– Благодарю. Я сейчас поеду домой.
– И вы ничего не скажете в утешение?
– Все это, – сказал князь, с кряхтением поднимаясь, – не более как комедия, обреченная на провал за неимением актеров, ибо Бисмарк не может разыгрывать ее один… Приготовьтесь, Лефло: я на днях устрою вам аудиенцию у государя.
Александр II был чрезвычайно лапидарен:
– Успокойтесь. Войны не будет.
Лефло заговорил об угрозах Бисмарка и Мольтке:
– Им нужна война… только война. Для них это хлеб насущный, они уже не могут жить без войны.
– Я вам уже сказал, что я войны не хочу!
В этом «я» таилась надежда, ибо царь говорил с Францией от имени всея Руси. Только теперь Англия с ужасом увидела, что опаздывает в свершении добрых дел, и королева Виктория срочно сочинила письмо кайзеру, предупреждая, что политика Бисмарка опасна для дела мира. Впрочем, как писал Альфонс Додэ, «если Англия выступает в пользу Франции, это значит что она торопится вслед за Россией».


* * *


Старый император учинил Бисмарку выговор:
– Почему о вашей возне с Францией я должен узнавать со стороны, от королевы Виктории? Да перестаньте жонглировать пылающими факелами, будто вы цирковой фокусник…
На обеде в рейхсканцелярии Бисмарк стал бушевать:
– Довольно мне высокомерия русских! Лучше уж Австрия, которая с тех пор, как Германия навела на нее пушки, полюбила нас, а граф Андраши готов чистить мои сапоги…
Журналист Бухер (правая рука канцлера по части гнусных словоизвержений) решил пригладить Бисмарка тостом:
– Выпьем за величайшего германца после Лютера!
Но лестью Бисмарка не подкупил.
– Сядь, дуралей! – заворчал «бульдог с тремя волосками». – Ты вообще должен помалкивать. Пусть знают все, сидящие за столом, что я подобрал тебя из грязи. Если б не твой литературный слог, ты бы славно чистил берлинские помойки…
На приеме послов он сказал Гонто-Бирону:
– Говорят, виконт, вы хлопочете о поездке в Петербург, дабы развлечь Горчакова сплетнями обо мне. Счастливого пути! Только не забирайте своего повара… Это будет непоправимая потеря для всей дипломатии Европы?
Гонто-Бирон позеленел от оскорбления, но смолчал. Он действовал в духе того направления политики, какому следовали на Кэ д’Орсэ: уклоняясь от ударов Германии, ориентировать Францию на закрепление дружбы с Россией. Но прежде Гонто-Бирона на берега Невы прибыли Франц-Иосиф и граф Андраши, поразивший русских дам своей «потасканной» красотой. Балканские дела толкали русскую дипломатию на сближение с Веной.
Хороший дипломат умеет извлекать пользу даже из своих неудач. Так и Горчаков, невзлюбив альянса трех монархов, решил добыть из него выгоду для себя. Союзом с Веною он помаленьку изолировал на континенте Англию. Развалится союз – и черт с ним, а сейчас он еще послужит русской политике… Визит венских гостей прошел благополучно, если не считать того, что Андраши смертельно обиделся, когда от царского двора ему поднесли табакерку с алмазами:
– Мне еще никогда в жизни не дарили коробок. Я совершенно не представляю, для каких целей ее использовать?
– Ах, боже мой! – отвечал Горчаков. – Да выдерните из нее бриллианты для любовницы, а коробку швырните в окно…
С большой дипломатической ловкостью он залучил Андраши на прием во французское посольство, и там, тонко играя на струнах католицизма, православный Горчаков вынудил католика Андраши принести католику Лефло самые сердечные заверения в том, что Вена не одобряет лютеранского натиска Германии на Францию… Об этом выпаде Андраши канцлер через неофициальные каналы поспешил уведомить Бисмарка: пусть побесится!
А когда в Петербурге появился Гонто-Бирон, его еще на перроне вокзала сразу накрыли огромной собольей шубой.
– У нас чертовские морозы, – сказал Жомини.
В царском павильоне вокзала посла ожидал роскошный завтрак с яркой клубникой и ароматным ананасом.
– Откуда у вас эта прелесть? – восхитился посол.
– Из ботанического сада… Угощайтесь, виконт.
Потом, сидя в санях, посол Франции спросил – можно ли Парижу надеяться на прочный союз с Петербургом?
– Да. Но позже. Когда вы окрепнете…
Гонто-Бирон сообщил Горчакову:
– Бисмарк вдруг проиграл отбой, и за это Франция в века сохранит благодарность России и лично вам! Случилось почти чудо: этот зверь Бисмарк пришел на вокзал к отходу моего поезда и сказал мне несколько любезностей.
– Не обольщайтесь, – ответил Горчаков. – Мы отбили лишь первый натиск. Бисмарк временно отступил и окопался. Не забывайте, виконт, что внутри Германии не все благополучно. Биржа может потребовать от Бисмарка ясности в политике, чтобы марка не шаталась по курсу. А ясность Бисмарк может найти в войне… Да! Ибо только война способна оживить стынущие без работы цехи заводов Круппа и Борзига, а эти «стальные» господа (да простит мне бог!) крепче «железного» канцлера.


* * *


Но Бисмарк, как и Горчаков, тоже умел из любой неудачи выковать выгоду. Под бой барабанов и газетную трескотню он провел через рейхстаг новый военный закон, который увеличил германскую армию. В казармах ружья Дейзе спешно заменяли новейшими ружьями системы Маузера…
В эти дни от Горчакова услышали фразу:
– Очевидно, вся моя жизнь, – сказал он, – являлась лишь прелюдией к той битве, в которую я сейчас вступаю!

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Разведка боем



Царь попросил Горчакова не ездить в Веве:
– В мире неспокойно, и вы в любой момент можете мне понадобиться. Предлагаю сопровождать меня в Эмс…
В последнее время у царя голос был сиплый, дребезжащий, и он надеялся поправить его с помощью эмского «шпруделя». Император навестил в Англии свою дочь Марию Эдинбургскую, оттуда заехал в Бельгию, где имел беседу с королем Леопольдом, после чего направил монаршии стопы в Эмс, где уже томился Горчаков.
– Вы пили шпрудель? – спросил он канцлера.
– Нет, государь. Я пил местное вино.
– И как?
– Дрянь!
Александр II даже здесь боялся покушений революционеров и жил в Эмсе под именем графа Бородинского в отеле Vier Thurme, где в саду за каждым кустом сидели тайные агенты Вилли Штибера. Впрочем, вся публика знала царя в лицо, а цены на продукты в Эмсе сразу поднялись. Невоздержанный женолюбец, Александр II иногда во время прогулок совал в руки Горчакову стакан со зловонным шпруделем и говорил извиняясь:
– Подержите, князь. Я на одну минуту отлучусь…
А сам, словно бесстыжий фланер, нагонял какую-либо из гуляющих дам. Горчаков выплескивал из стакана воду в кусты и брел домой… К приезду германского императора эмсские власти соорудили на реке Лана плавающий павильон, имевший форму прусской короны, внутри которой засел оркестр, непрерывно игравший «Боже, царя храни!». Вечером, сняв пиджаки, в одних жилетках, без галстуков, его величество с его светлостью – царь и Горчаков – неумеренно употребляли бургундское.
Закуривая папиросу, царь сказал:
– Я вот еще в Брюсселе подумал: а что, если Бисмарк прав в подозрениях? Может, Франция и впрямь готовит реванш?
– Кто осмелится? – спросил Горчаков. – Маршал Мак-Магон, битый при Седане, или герцог Деказ, под которым трясется даже кресло? Нет, государь, медиократы всегда благоразумны.
Вскоре прикатил Вильгельм I, суматошный, вечно охающий, но еще крепкий старик. Никто в Европе не ждал от него остроты ума, а Бисмарк даже боялся отпускать его одного, чтобы кайзер не ляпнул чего лишнего. Дядя сразу нажаловался своему царственному племяннику:
– На тебя с Горчаковым приятно смотреть, а мой Бисмарк невыносим! Он ведет себя, как беременная женщина. То кричит на меня, то заливается слезами. Чуть что не по душе – сразу в отставку! Потом напьется хуже извозчика и неделю валяется в постели. Дела рейха стоят без движения. Я еду к нему, стаскиваю его на пол. Он целует мне руки, мы обнимаемся, как старые друзья, и наша карусель крутится дальше…
Горчаков деликатно намекнул, что в России возникла острая реакция на «истерику» Бисмарка в отношении Франции.
– Упаси бог, я здесь ни при чем, – заволновался кайзер. – Но судите сами, князь! Франция богатеет, у нее дымят фабрики, все рабочие заняты. Они сыплют в землю какую-то химию, совершенствуют плуги и снимают небывалые урожаи. Наконец, эти канальи совсем отказались от дерева и строят корабли из железа. Они торгуют со всем миром, а мы, немцы, трудолюбивые и скромные, сидим на клочке Германии, и скоро нам уже не станет хватать даже воздуху… Бисмарк отрицает нужду в колониях, а я уже стал подумывать, что люди с большими деньгами правы: в Африке нам есть где развернуться.
Александр II сказал потом Горчакову:
– Не обращайте внимания. Мой дядя уже стар.
– Государь, еще Тацит в глубокой древности предупреждал, что германцами движет зависть к другим народам.
– Ну, Тацит… кто его сейчас читает?
– Да, государь, сейчас все читают Ренана, а тот пишет: «У немцев мало жизненных радостей, для них наивысшее наслаждение – это ненависть и подготовка к войне».


* * *


– Ты должен умереть, иначе погубишь Германию!
С такими словами немецкий рабочий (Кульман по имени, бондарь по профессии) набросился на канцлера, когда тот гулял по тихим улочкам Киссингена. Бисмарк не успел увернуться, и кинжал глубоко вспорол ему руку. Пришлось лечиться. Одной рукой канцлер листал газеты. Осенью пришло из России известие, что в ней провели первый в истории призыв новобранцев по новой системе. «Сколько же это дало русской армии миллионов штыков?» – раздумывал Бисмарк. Мольтке он сказал:
– Вот, дорогой фельдмаршал! Россия что-то много стала кричать о мире, а это значит, что она готовит войну.
– Вы думаете… Афганистан? Война с Англией?
– Нет. Я убежден, что кулак России обрушится на Турцию. Султан нагнал в Болгарию многие тысячи черкесов, бежавших с Кавказа, и они творят там неслыханные зверства. Вырезают целые деревни. Матерям вспарывают утробы и запихивают в них кричащих младенцев. Я знаю русских – они очень отзывчивы на чужие страдания.
– Какое же это имеет отношение к нам?
– Никакого! Хотя из этого дела можно выжать немало масла, чтобы жарить потом лепешки для Германии…
Временно окопавшись в обороне, Бисмарк не сдал позиций. Он жил мечтой о полном разгроме Франции, чтобы французы до конца XIX века шатались от голода, нищие и оборванные, а их страна стала бы покорным германским вассалом. Но он понимал: разгром Франции возможен лишь при попустительстве России, чтобы русская дипломатия закрыла глаза на то, как дюжие Фрицы и Михели насилуют несчастную Жанну…
– Русским надо что-то дать! – решил он. – Лучше всего в таких случаях дарить то, что самому не принадлежит. Пусть они лезут выручать болгар, а взамен я потребую от них Францию. Ну, а вы, Мольтке, еще разок припугните Бельгию!
Кстати, выпал и удобный случай для запугивания. Полиция Брюсселя арестовала рабочего-медника Дюшена, который проповедовал, что Европе теперь не жить спокойно до тех пор, пока не будет уничтожен Бисмарк… Дюшен брал Бисмарка на себя:
– Пусть я погибну, но этого пса растерзаю!
Бельгийский король, боясь furor teutonicus, велел судить Дюшена построже. Но суд присяжных оправдал медника, ссылаясь на показания очевидцев, которые видели, что Дюшен сначала выпил горькой можжевеловой, а потом отлакировал ее пивом… Разве можно судить человека за пьяную болтовню?
Бисмарк получил повод для вмешательства.
– Бюлов, – наказал он статс-секретарю, – вы, дружище, составьте ноту для Брюсселя похлеще, в ней Германия должна требовать от Бельгии изменения в ее законодательстве.
Брюссель (не кривя душою) ответил, что, слава богу, составление законов принадлежит не внешней, а внутренней политике. Бисмарк извлек из сейфа целую пачку бумаг.
– Будем играть начистоту! – сказал он послу Бельгии. – Тут у меня заготовлены впрок ноты протеста для вас, которых мне хватит на целых полгода: в месяц – по штуке! А потом я погляжу, как бельгийцы станут принимать на ночь снотворное…
Вскоре он указал Бюлову:
– Телеграфируйте в Петербург нашему послу принцу Генриху Седьмому Рейссу: пусть срочно скажется больным и выезжает, взяв курьерские прогоны до Амстердама, откуда тишком переберется в Бонн, где и затихнет. Вызывайте ко мне фон Радовица и готовьте на его имя верительные грамоты для Петербурга.
– В каком обозначить ранге? – спросил Бюлов.
– В ранге чрезвычайного посла Германской империи…
Начиналась разведка боем. Мольтке в серых брюках с лампасами и в скромном кителе снова появился в бельгийском посольстве, где при виде его посол вздрогнул.
– Войны желает не та страна, которая нападает, – сказал он, – а та, которая вынуждает нас напасть на нее…
Из этой академической фразы торчали волчьи зубы. Мольтке доктринерски завуалировал смысл агрессии: виноват будет тот, кто слаб, не будешь слаб – не будешь и виноват. В разговоре он снял каску и водрузил ее ребром на колено. Он выглядел монументально, как памятник активному милитаризму, сработанный из скучного серого мрамора. Со вздохом Мольтке добавил:
– Впрочем, последнее слово остается за провидением!
В этом случае ссылка на бога – вроде канцелярской печати, приложенной к официальной справке о совести…


* * *


На стол Горчакова положили сообщение из Брюсселя: «Король Леопольд отдает себя под Ваше покровительство и умоляет Вас о заступничестве в пользу Бельгии». Теперь уже два государства, Франция и Бельгия, вручили свою судьбу в руки России, как самому авторитетному государству Европы.
Молодой секретарь Бобриков доложил канцлеру:
– В ранге чрезвычайного посла Германской империи к нам прибыл Йозеф-Мария фон Радовиц… прямо из Берлина!
– Пусть войдет, – зевнул Горчаков.
В последний момент он шепнул Жомини:
– Ни куска мяса им… ни даже кости!
Радовиц заговорил с канцлером на отличном русском языке. Но речь его была полна многозначительных недомолвок:
– Цель, моей миссии выявить дружбу наших дворов. Рейхсканцлер просил меня побыть в роли курьера, способного точно донести до Берлина все ваши мудрейшие советы и пожелания.
– Ну, – засмеялся Горчаков, – как же я осмелюсь держать вас в скромной роли докладчика? Впрочем, доложитесь.
– Колоссальные вооружения Франции… – начал тот.
– Какие? – И Горчаков приставил к уху ладонь, вроде бы не расслышав; фон Радовиц поспешно увильнул в сторону:
– Вы знаете, у нас так много осложнений…
– Догадываюсь, – ответил канцлер, разворачивая «Kцlnis-che Zeitung» от 9 февраля. – Оказывается, вам, помимо Франции, нужна еще Бельгия и Голландия, и от Люксембурга вы тоже решили не отказываться. Но я никогда не поверю, что мой приятель Бисмарк стал бы серьезно говорить о таких вещах…
Горчаков решил про себя так: если посол совместит в одну строку русские дела на Балканах и немецкие дела в Европе, значит, он плохой дипломат. Но Радовиц оказался политиком тонким и угрем проскальзывал мимо горчаковских рогаток, ни разу не объединив эти две проблемы воедино. Горчаков понял: Бисмарк предлагает ему свои векселя, по которым Россия должна платить наличными, – за освобождение Болгарии немцы получают право на разгром Франции, но Россия не в таком низком ранге, чтобы на войну с Турцией испрашивать разрешения на Вильгельмштрассе… Радовиц вдруг словно с разбегу наскочил на глухую стенку: ни сочувствия, ни даже понимания. Горчаков имел вид старого рассеянного человека, которому все уже давно опостылело. Радовиц сказал ему, что народ России питает большие симпатии к народу Франции, и в Берлине с этим уже смирились, но плохо, что русские дипломаты в Европе также ратуют за Францию, и нельзя ли, спросил Радовиц, пресечь эти неуместные симпатии указанием свыше.
– Я и сам питаю симпатии к Франции, – был ответ…
Этим канцлер поставил точку. «Горчаков, – докладывал Радовиц Бисмарку, – испытывает крайнее неудовольствие, когда затрагивают эту тему». Бисмарк слал по телеграфу инструкции: надо представить дело таким образом, что Россия, не желая изолировать Францию, сама же станет морально ответственна за то нападение Германии на Францию, какое вскоре случится. Но Горчаков от такой моральной ответственности уклонился.
– Государь вас ждет, – сказал он Радовицу…
Посол надеялся, что в кабинете царя рассеется горчаковский туман, а царя можно прозондировать и глубже. Кто будет владеть Константинополем? Как сложатся судьбы славян на Балканах, когда Турецкая империя развалится под ударами русской армии? Радовиц этими вопросами хотел вызвать царя на широкую дискуссию… Александр II сказал:
– О да! Мы не забываем о страданиях славян под гнетом султана, но у меня нет планов захвата Константинополя.
Эта фраза обрушила все. Русские не шли на спекуляцию торгового обмена и ради свободы рук на Балканах не желали покидать Францию в полном одиночестве перед нашествием. С ловкостью светского человека Александр II перескочил на обсуждение мелких проблем… Радовиц сообщил, что в немецком Торне польская газета дурно отзывается о русском самодержце; не желает ли царь, чтобы Берлин наказал немецких поляков?
– Я не служу в вашей полиции, – обозлился царь. – Петербургу безразлично, что творится у вас в Торне!


* * *


Разведка боем закончилась ничем – фон Радовиц вернулся в Берлин с пустыми руками. Бисмарк озлобленно хлопал ящиками стола, выгребая из них какие-то документы. Сказал:
– Горчаков повел себя, как барышня, которую гусар хочет поцеловать. Барышня обязательно скажет «нет», после чего ее тут же целуют… Благодарю вас, Радовиц! Почва для надежд все же имеется: именно в этой неопределенности переговоров. И потому, если мне удастся представить Францию стороной нападающей, мы смело можем начинать войну.
– Вариант не исключает риска: от платонических заверений в дружбе с Францией русские могут перейти к действиям.
– Чепуха! Балканы связали им руки в Европе…
Журналистика стала его любимым делом: было приятно сознавать, что газеты умеют стрелять, как пушки. Маскируя объект главной атаки, бисмарковская пресса вела пристрелку по флангам Парижа – по Бельгии, по Голландии, по Люксембургу, а правительства этих стран были настолько задерганы страхом перед Германией, что их газеты ласкали Германию, как божью невесту, – народы оставались в трагическом неведении опасности!
Мольтке исправно шантажировал бельгийское посольство:
– По ту сторону Вогезов опять раздаются воинственные клики. Не сомневаюсь, что французская армия, готовя нападение на рейх, двинется через ваше королевство. – За этой ложью он спрятал свои замыслы. – К сожалению, – добавил Мольтке, – у Германии до сих пор нет хорошей границы с Бельгией…
Наведя ужас на Бельгию, он удалился, позванивая шпорами и сверкая ярко начищенной каской. «Право силы – идейное благо!» – возвещал Мольтке, еще не подозревая, что оставляет завет для «белокурой бестии» в черном мундире эсэсовца.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Артиллерийская подготовка



– Какие новости? – спросил Горчаков утром.
– Да так… пустяки. Вот египетский хедив совсем разорился, – доложил Жомини, – и, по слухам, пакет его акций Суэцкого канала готовится скупить парижский банк Дервие.
Горчаков, отвернувшись в угол, с минуту молился перед иконой, беззвучно шевеля губами. Отмолясь, он продолжил:
– Вы говорите – парижский банк Дервие? Боюсь, как бы не опередили англичане… Ладно, давайте сводку по Европе.
– Европы больше нет, – ответил Жомини. – Такое ощущение, что в ней остались лишь две силы: Россия и Германия… Французы, дабы обновить свои конюшни, стали закупать у немцев лошадей для артиллерии, а Бисмарк сказал нашему послу, что от этих закупок пахнет порохом.
– И много французы успели закупить?
– Лишь триста двадцать голов. В то время как сама Германия приобрела у Франции полторы тысячи лошадей. Из этого видно, что в выгоде остались немцы, а Бисмарк – лжец!
Горчаков нехотя полистал немецкие газеты:
– Какой согласованный концерт… узнаю руку опытного дирижера. Парижские, – сказал он, откладывая их в сторону, – я даже не стану читать. На Кэ д’Орсэ давно полыхает крыша, а герцог Деказ все еще боится разбудить жильцов в нижних этажах. Удивительное время, барон! Если солнце и вращается вокруг нашей земли, то скорее из любопытства…
В середине дня Горчаков был на экзамене в Смольном институте, где в числе многих гостей находился и прусский военный атташе генерал Вердер. Канцлер в кругу юных девиц со стариковской снисходительностью воспринимал их танцы с ужимками, их прекрасную игру на арфах, декламацию и решение на доске алгебраических уравнений с двумя неизвестными. Краем уха он слушал, как бравый Вердер внушал царю вредные мысли:
– Франция вооружается, в ее полках раньше было по три батальона, теперь они вводят четвертый. Это даст французам увеличение армии сразу на сто сорок тысяч штыков…
При разъезде гостей Горчаков сказал царю:
– Вердер не сказал вам, что фирма Круппа получила заказ на ежемесячную поставку четырехсот полевых пушек.
– Это правда? – с гневом спросил император Вердера. – Четыреста пушек в месяц – многовато даже для России… Уж я-то в таких делах понимаю: Крупп не отливает болванки с дыркой!
В конце марта европейские газеты осторожно намекнули, что предстоит визит русского царя и его канцлера в Берлин. Дядя оставался дядей, но его племяннику делалось уже тошно от быстрого роста соседней державы. Горчаков немало поработал, чтобы переломить в самодержце родственные настроения.
– Спасти Францию – спасти Европу, – доказывал он.
В отличие от Бисмарка, Горчаков имел славу «бархатного» канцлера: да, он был человеком мягким и добрым. Но еще никто не догадывался, что Горчаков умеет быть и «железным».


* * *


Тьера уже не было – президентствовал маршал Мак-Магон.
Страх перед Германией заставлял его не только скрывать правду от народа Франции, но даже Лефло, проводивший отпуск в Париже, не был осведомлен о нарастающей опасности.
В день отъезда в Петербург дипломат завтракал в русском посольстве; посол князь Николай Алексеевич Орлов сказал ему:
– Вы кстати, Лефло! Я как раз пишу Горчакову…
От стола, сразу от легкомысленных разговоров, перешли в кабинет. Орлов поправил на лбу черную повязку, скрывавшую красную язву вместо глаза, выбитого в Крыму французской пулей:
– Садитесь и читайте… секретов нет!
Из его донесения Лефло впервые уяснил для себя масштабы того, что скрывали от него в Париже. Орлов предупреждал Горчакова, что в планах Бисмарка 25 лет оккупации Франции и, кажется, еще 10 миллиардов контрибуции. Лефло отправился в Елисейский дворец, где высказал Мак-Магону упреки в недоверии к нему… Президент был вынужден сознаться:
– Все это так, Лефло! По одним сведениям, на нас нападут в мае, по другим – осенью… без объявления войны, как во времена Фридриха Великого. Вы едете вечерним поездом? Я умоляю вас приложить максимум стараний, чтобы Россия спасла нас…
От Парижа до Петербурга экспресс находился в пути 72 часа. Во время остановки в Берлине Лефло навестил Гонто-Бирон.
– Ради бога, генерал, – сказал он, входя в купе, – превзойдите сами себя, но добейтесь, чтобы Россия не оставила Францию на съедение. У вас есть козырь: война с Францией на этот раз станет войной всеобщей, а России сейчас невыгодно отвлекаться от дел балканских. Если старика Горчакова поймать на эту наживку, он зашевелится.
Лефло ответил, что на эту наживку фон Радовиц и хотел подцепить Горчакова, но канцлер «не клюнул», и фон Радовиц смотал свои удочки. Парижский экспресс покатил Лефло дальше – на Варшаву, а виконт Гонто-Бирон прямо с вокзала отправился на ужин в английское посольство. Там его соседом по кувертам оказался фон Радовиц: подле него сидела жена – русская (отсюда и знание им русского языка). Сначала Радовиц отрицал подготовку Германии к войне, но, подвыпив, стал откровеннее:
– У немцев есть причины поторопиться. Чувство обиды, нанесенной вам Германией, это чувство не иссякнет даже в следующем поколении, а сейчас вы еще не имеете союзников по оружию… Зачем же нам жить в вечном страхе неизбежного отмщения? Лучше уж мы сами нападем на вас!
При этом госпожа Надежда Ивановна фон Радовиц (урожденная Озерова) выразительно наступила под столом туфелькой на штиблет посла Франции, и в этом жесте он усмотрел поддержку великой и могучей России… Гонто-Бирон осмелился возразить.
– Исходя из вашей аргументации, – сказал виконт, – мир в Европе вообще никогда не возможен. У всех стран есть исторические обиды на соседей, и всегда кто-то сильнее другого. Оставим Францию и посмотрим на Россию. – Оба невольно посмотрели на Надежду Ивановну, а женщина рассмеялась. – Эта страна намного сильнее Германии, и она тоже соседствует с вами, только с другого боку. Согласно вашему мировоззрению, Германии завтра же следует начать атаку на Россию.
– Это логично, виконт, – ответил фон Радовиц. – Но я тут, кажется, наговорил чего-то лишнего… Давайте условимся, что наша беседа носила частный характер двух приятелей.
Надежда Ивановна со значением глянула на посла:
– Безусловно! Иначе ведь и быть не может…
Париж уже через полчаса был извещен об этой беседе по телеграфу; заодно Гонто-Бирон переслал Деказу немецкие газеты, в которых по-деловому было сказано: «Высшие военные авторитеты вполне убеждены, что новая война неотвратима, и чем раньше, тем лучше… Только наш великий канцлер с помощью великого Мольтке может точно решить, когда придет время поставить Францию перед выбором между разоружением и войною!» Деказ подчеркнул в статье новое для него слово разоружение и с льстивой поспешностью привстал, когда ему объявили:
– Посол империи Германии, князь Хлодвиг Гогенлоэцу-Шиллингсфюрст, на вашем пороге…
Гогенлоэ словно подцепил тему прямо из газеты.
– Сейчас, – сказал он, – назрел вопрос о разоружении Франции, и, разоружившись, Франция может этим актом заверить Германскую империю в своем искреннем стремлении к миру.
– А ваш рейх разоружится вместе с нами?
– Увы, – отвечал Гоген лоэ, – Франции предстоит смириться с односторонним разоружением. Германия же, как всеми признанный оплот мира в Европе, должна остаться вооруженной…
Все это было сказано тихим и ровным голосом. Вечером Деказ встретился в ресторане с князем Орловым; одноглазый меланхолик, абсолютно трезвый, сказал герцогу в утешение:
– О-о, за Гогенлоэ не волнуйтесь! У него жена русская и любовница тоже русская. Наконец, он богатейший помещик нашей планеты, а поместья его расположены в русской Литве. Если он станет наседать на вас с этим идиотским разоружением, я намекну ему в приватной беседе, что Петербург решил секвестировать его имения в русскую казну… Тогда он станет чесать за ухом уже не вам, а Бисмарку!
Все эти дни герцог Деказ о каждом пустяке информировал Горчакова, умалчивая лишь о том, что они с президентом Мак-Магоном частенько бывали на приемах в германском посольстве, где провозглашали тосты за дальнейшее развитие франко-германской дружбы и… взаимопонимание. Пока они там уродливо любезничали, Бисмарк дал интервью журналистам Будапешта.
– Французы для Европы, – сказал он, – это то же самое, что краснокожие для Америки: их надо истреблять!


* * *


Горчаков, расслабленный, лежал на кушетке под овальным портретом покойной жены. Лефло читал ему обращение Деказа, умышленно делая пропуски в тексте резких выражений, могущих задеть самолюбие российского канцлера. Горчаков, казалось, дремлет.
Вдруг он вздрогнул, глаза его оживились:
– Вы не все читаете мне! Это нехорошо…
Опытный стилист, он даже на слух заметил разрывы в тексте. Лефло высыпал из портфеля на стол груду своих бумаг.
– Франция в руках России, – сказал он. – Вы можете знать все, что думают в Париже… я ничего не скрываю! Деказ спрашивает – согласны ли вы обнажить меч за Францию?
– Это слишком сильно сказано, – засмеялся канцлер, скидывая ноги с лежанки. – Иногда лучше поработать языком, чтобы поберечь кровь… Оставьте мне письмо Деказа, я приобщу его к докладу императору. Заодно он вас примет.
Лефло еще никогда не видел царя таким раздраженным. Инициатива в европейской политике принадлежала сейчас Германии – самолюбие русского монарха было ущемлено. Мало того, немцы выставляли себя защитниками мира, царь хотел бы им верить, но в письме Деказа скрупулезно перечислялись факты подготовки Германией большой войны – и все это творилось без ведома Петербурга… Царь говорил сквозь зубы:
– Бисмарку доставляет удовольствие приумножать зловещие признаки. Сейчас он сделал в Вене заказ на сорок миллионов патронов к винтовкам Маузера – такую цифру не оправдать даже ссылкой на большие маневры. Я не осуждаю желание Франции усилиться. Если Германия развяжет войну, это ей предстоит делать на свой риск, а наши страны отныне имеют общие интересы. В случае возникновения опасности для своей страны вы сразу узнаете об этом лично от меня! Врасплох мы застигнуты не будем.
Лефло спросил царя о поездке в Берлин.
– Нет, я не еду в Берлин, – ответил Александр II. – Мы с Горчаковым лишь на два дня задержимся в Берлине проездом на Эмс. Я хочу честно поговорить с дядей. Задачи Горчакова гораздо сложнее – он берет на себя самого Бисмарка…


* * *


Сатанея от препятствий, Бисмарк мрачнел. Военный атташе Вердер сообщал из Петербурга, что Россию совсем не радуют успехи фирмы Круппа, царь устроил ему головомойку, и теперь в русской столице почти не осталось людей, которые бы хорошо относились к немцам, а генерал Лефло сделался в Зимнем дворце своим человеком… Завтракая с Бюловом, канцлер сказал, что его котлы вот-вот взорвутся от перенасыщения паром. Он подцепил на вилку жирного балтийского угря и перебазировал его на тарелку любимого статс-секретаря.
– Приоткройте немножко клапан…
Бюлов встретил Гонто-Бирона милой улыбкой.
– У вас хорошее настроение? – спросил посол.
– Превосходное! Меня огорчаете только вы, виконт. Разве можно быть таким обидчивым? Мир с Францией на сто лет вперед – вот единственное, о чем мы с канцлером мечтаем в тихие лунные ночи… К чему ваши опасения?
Вечером на балу в доме графини Гацфельд германский кайзер дружески обнял французского посла.
– Виконт, – сказал он ему, – какая собака хотела нас поссорить? Но теперь, кажется, все миновало…
Нет, не миновало! Известие о приезде царя с Горчаковым обжигало Бисмарка новой тревогой. На всякий случай, чтобы избежать ответственности за разжигание войны, железный канцлер подал прошение об отставке, ссылаясь на нервное состояние. Вильгельм I сразу же отверг его просьбу:
– Бисмарк, неужели я отпущу вас сейчас, когда в мире такое страшное напряжение? Почитайте, что пишут в газетах…
Это было глупо: Бисмарк сам писал в газеты!
Вдруг оживилась партия берлинских русофилов, воспитанных на давних традициях дружбы Берлина с Петербургом, и стала обвинять Бисмарка в том, что он свернул с укатанной и привычной колеи, переставив Германию на кривые рельсы союза с Веною; эти люди не забывали, что в 1813 году Пруссия была спасена русской армией, а Германия не может существовать без исконной дружбы с Россией… На берлинской бирже курс марки падал, словно ртуть в столбе барометра перед штормом; все немцы, будто сговорившись, кинулись в банки – обменивать бумажные деньги на золото. Весенние ярмарки в Германии обанкротились: торговцы, в чаянии войны, заключили сделки сроком на шесть недель – не больше. Злобный тевтонский джинн, выпущенный Бисмарком из древнего сосуда, обратился против него самого. По слухам канцлер знал, что Горчаков, при всей его осторожности, вдруг резко сдвинул демаркационную линию русской политики: теперь он заговорил о своем согласии на возвращение французам богатой рудами Лотарингии…
Разговор канцлера с Мольтке ничего не дал.
– Спорные вопросы разрубит меч, – твердил Мольтке.
Бисмарк бросил на стол связку ключей от сейфов.
– Хорошо бы мне… спятить! Горчаков приедет, а с меня нечего взять. Я только посмеиваюсь…


* * *


Русский посол из Берлина отстукивал на берега Невы, прямо в уши Горчакова: «Более чем когда-либо я убежден, что обстановка является серьезной и вмешательство императора и его правительства необходимо для предотвращения печальных последствий». Пушки на Рейне уже заряжены и нацелены на Францию; в кругах дипломатов шепотом говорили, что существует план германского генштаба о полном уничтожении Парижа артиллерией. Из Бельгии тоже телеграфировали на Певческий мост: «Страх перед германским вторжением подавил все иные наши заботы…»
Был первый день мая. Утром лакеи одевали старого русского канцлера. Его забинтовали в корсет, и грудь выпрямилась. Щелкнула челюсть, поставленная на место. После мытья огуречным рассолом лицо разрумянилось. Был подан мундир. Муар андреевской ленты отливал нежной голубизной; звезды сверкали бриллиантами чистой воды; на шее Горчакова болтался драгоценный «телец» Золотого Руна… Что еще надо дипломату?
Треуголка. Перчатки. Трость. Платок. Табакерка.
– Карету! – крикнул Горчаков свежо и молодо.
Завтра об этой эскападе будут писать все газеты мира. Карета российского канцлера эффектно остановилась возле французского посольства; по Неве плыли глыбы ладожского льда.
Горчаков взмахнул шляпою перед Лефло:
– Вполне официально заверяю правительство Французской Республики, что Россия имеет основной политической задачей сохранение мира в Европе ради блага народов, ее населяющих, и будьте уверены, дорогой посол, мир мы обеспечим!
Начинался демарш – битва железных канцлеров.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Битва железных канцлеров



Царский вагон уже стоял на запасных путях Варшавского вокзала, путейцы простукивали его оси, лакеи из дворца свозили посуду, метрдотель загружал буфеты вином и закусками, когда вдруг встрепенулась Англия, боясь, что на чужом огне она не успеет погреть свои руки… За счет России, за счет усилий русской политики милорды решили сколотить капитал «миротворцев»: Англия примкнула к демаршу Горчакова. При этом Дизраэли не выступал против Германии, – нет, он лишь видоизменил форму борьбы против России, отнимая у нее славу защитницы мира, чтобы ослабить ее международный авторитет. Дизраэли предупредил Викторию: «Возможен союз между Россией и нами ради данной конкретной цели», – ради того, чтобы не допустить немецкие армии на берега Па-де-Кале.
8 мая царский поезд тронулся в путь. Май выдался теплый, леса уже шумели листвой, ярко зеленела трава на березовых полянах. Миновали дачные пригороды. Горчаков открыл окно… Перед ним, понукая белого арабского скакуна, мчалась в высоком седле стройная амазонка. Ветер сорвал с женщины шляпу, разметал длинные волосы. Какие-то две-три минуты она неслась вровень с поездом, Горчаков даже разглядел ее молодое возбужденное лицо. Потом дорогу всаднице преградила река, и она растаяла вдалеке, как дивное видение юности.
Горчаков подумал, что эта женщина, видевшая в окне вагона обрюзглого старика, конечно же, не догадалась – кто он таков и куда он едет. Впервые в жизни канцлер смутно осознал себя исторической личностью: ныне от его слов зависело будущее Европы, будущее всего мира и, может быть, даже детей и внуков этой беззаботной всадницы…
Остерегаясь простуды, он закрыл окно. Локомотив истошным криком покрывал великие русские пространства.


* * *


Берлин! Вдоль идеально чистого перрона выстроились оркестры, гремели могучие литавры, гулко ухали медные тарелки, воинственные флейты повизгивали, как поросята. Ветер раздувал серые пелерины богов и полубогов прусского генштаба. В окружении статс-секретарей рейхсканцелярии истуканом высился железный канцлер, совиным взором озирая – поверх касок с шишаками – сутолоку встречающих.
В дверях вагона показался и Горчаков, широко улыбаясь, размахивая цилиндром и тростью.
– Он как всегда, – сказал Бисмарк, – с улыбкой примадонны на устах и с ледяным компрессом на сердце…
Два канцлера протянули друг другу руки.
– Вы, – напомнил Бисмарк, – получили в соседи сильную Германскую империю, с которой предстоит отныне считаться.
Улыбка не сходила с уст князя Горчакова:
– Говорят, что вы мой ученик, но, кажется, превзошли меня, подобно Рафаэлю, который превзошел своего учителя Перуджино. На правах старого метра я все-таки поправлю ваш неудачный мазок на роскошном полотне германского величия… Желаю вам получить в соседи сильную Францию, с которой вам, немцам, отныне тоже предстоит считаться.
Александр II обошел строй почетного караула, составленный из померанских гренадер. В церемонии представления дипломатическому корпусу канцлер отвечал невнятно, слабо пожимая руки послов. За его спиною голенасто вышагивал Бисмарк в ботфортах… Музыка гремела не умолкая.
За обедом в королевском замке кайзеру, чтобы он не разболтался с племянником о своем миролюбии, подавали одно блюдо за другим с невероятною быстротой. Вильгельм I едва успевал отведать одно, как сбоку подставляли другое. Кажется, в этом случае руками лакеев управлял сам Бисмарк. Но царь за столом все же провозгласил, что заботы Франции о своей безопасности не дают Германии юридического повода для нападения на нее. Кайзер поспешно заверил племянника, что в Берлине никто и не помышляет о войне.
– Но если война случится, – ляпнул он, – я снова встану во главе пру… Тьфу, дьявол, не могу отвыкнуть! Я хотел сказать: во главе непобедимой германской армии.
При этом старец чихнул так, что оросил ордена на груди своего племянника, а мельчайшие брызги, словно из пульверизатора, обдали и железного канцлера, хотя он сидел на почтительном расстоянии. В конце пиршества подали печеные каштаны, которые было трудно есть, не снимая белых перчаток, обязательных по этикету Потсдама.
Горчаков участливо спросил Бисмарка:
– Говорят, вы стали большим домоседом?
Ответ Бисмарка имел «двойное дно»:
– Хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался. Все несчастья происходят от того, что мы не умеем сидеть дома…
Оставив царя с кайзером, канцлеры покатили в Радзивилловский дворец, о котором Бисмарк сказал, что хочет купить его для своей резиденции. Старые вязы, растущие перед окнами, рассеивали блеск солнца, создавая внутри комнат приятные зеленоватые потемки… Бисмарк хмуро предложил:
– Может, для начала выпьем?
– Э, Бисмарк! – ответил Горчаков. – Это только в России сначала выпьют, а потом подерутся. Давайте видоизменим этот порядок: сначала подеремся, а потом и выпьем…
Бисмарк сосредоточенно раскурил трубку:
– Я добр с друзьями и жесток с врагами. Если вы на потеху Европе решили вскочить мне на шею, чтобы прокатиться верхом, то я, ваш доверчивый ученик, не стану сносить оскорбления. Я сброшу вас! А это вызовет общий смех…
– Молодой человек, – произнес Горчаков (Бисмарку в этом году исполнилось ровно 60 лет), – не забывайте, что войны возникают от слов, тихонько сказанных дипломатами. А вы кричите даже слишком громко… Но любой ваш конфликт с Парижем сразу же отзовется в Петербурге! Вы не думайте, что монархические принципы нас удержат: Россия-монархия через голову Германии-рейха протянет руку дружбы Франции-республике.
Бисмарк отвесил ему издевательский поклон:
– Слава богу, Roma locuta est.[18] Но еще на вокзале я заметил, с каким апломбом вы размахивали своей палкой, словно хотели этим сказать: «Вот я вас всех!»
– Пусть плотнее закроют двери, – велел Горчаков. – Кажется, Бисмарк, мы будем слишком откровенны.


* * *


До этой весны, весны 1875 года. Бисмарк катил Германию, как вагон по рельсам. Только сейчас, впервые в жизни, он столкнулся с коалицией России, Франции и Англии…
Накануне приезда Горчакова газеты Европы стали открыто писать, что Германия готовит европейскую катастрофу, и это произвело на людей ошеломляющее впечатление. Народы вдруг узнали, что над их жизнью занесен топор. Потому-то визит Горчакова в Берлин казался тогда спуском в кратер бушующего вулкана – для европейцев он стал событием международной важности…
Бисмарк на все время переговоров запретил журналистам соваться в министерство. Никто не должен знать, что железный канцлер растерян и разоблачен…
О военной угрозе сначала он рассуждал так:
– Это придумали лейтенанты, которым нечего делать в казармах, они шляются в казино и там начинают хвастать. Газеты раздули болтовню лейтенантов, а Европа встала на дыбы. Но я при всем желании не могу редактировать и газеты! Обеспечить мир совсем не трудно, – сказал Бисмарк, – для этого надо перевешать редакторов всех газет.
– Ваше мнение, – отвечал Горчаков, – лучше присыпать щепоткой перца. Ведь не газеты же задели честь Франции!
– Честь – понятие весьма отвлеченное.
– А знамя, – напомнил Горчаков, – тоже отвлеченное понятие. Красиво раскрашенную тряпку приколачивают к палке гвоздями. Однако за эту тряпку люди идут на смерть…
Бисмарк с трудом отыскивал аргументы защиты:
– У вас две головы – азиатская и европейская, но вы по старости лет путаете их: европейская уткнулась в Азию, азиатская же косит на Европу. Определите свое значение точно – кто вы? В прошлый раз, когда я гостил в Петербурге, я, как друг, убеждал вас, что для России важнее дела восточные… Если вам так уж хочется драки, так забирайтесь на Балканы и деритесь там с турками! Ради чего, Горчаков, вы приехали сюда, шокируя берлинское общество старомодным галстуком?
В словах они не стеснялись. Разговоры велись на ножах. Английский посол Одо Россель застал канцлеров на второй день спора; он рассказывал, что Бисмарк был похож на раздавленную жабу, угодившую под колесо телеги, а Горчаков приятельски (но сильно) хлопал его по спине ладонью, говоря:
– Вы мне противны с вашими нервами! Кого решили обмануть? Неужели меня? Но для этого, дорогой друг, вам следует целый год просыпаться на часок раньше моей светлости. А я привык вставать при первых лучах зари… Не сваливайте, Бисмарк, свою личную вину на биржевую панику!
Бисмарк озлобленно огрызался:
– Вы не знаете этой публики! Наконец, еврей Ротшильд… это, я вам скажу, бесподобная скотина. Ради спекуляций на бирже он готов похоронить всю Европу, а виноват… я?
Бисмарк угрожал. Он отстреливался. Иногда сам бросался в штыки. Но было видно, как из железного канцлер превращается в ватного… Горчаков напомнил, что вчера император Германии уже дал русскому царю «определенные заверения в том, что не имеется в виду никаких агрессивных действий по отношению к Франции».
– Наконец, – добавил Горчаков, – ваш кронпринц Фридрих сознался, что вы убедили его в неизбежности войны с Францией, а теперь он огорчен, что послушался вас…
Горчаков, как тонкий психолог, с интересом наблюдал за поведением Бисмарка. Газетчики, лейтенанты, банкиры были уже свалены Бисмарком в выгребную яму – теперь он отправил на помойку и кронпринца Фридриха с его женою, дочерью английской королевы Виктории, а потом, спасая остатки своего престижа, канцлер задал жару и всем прусским генералам:
– Я не генерал, слава богу, а значит, не такой осел, как эти господа… Зачем нам, немцам, превентивная война? Зачем и мне лишние лавры в суповой тарелке? Назовите мне хоть один объект, который бы Германии необходимо было завоевать?
Горчаков сказал, что иногда складывается впечатление, будто Германией управляет уже не канцлер, а начальник прусского генштаба Мольтке… Бисмарк пришел в бешенство.
– Мольтке, Мольтке, Мольтке! – закричал он. – Всюду, куда ни придешь, везде заденешь этот скелет, бренчащий костями. А что он понимает в политике?..
Бисмарк полностью дезавуировал Мольтке в политике, обозвав его молокососом, а Горчаков с иронией заметил:
– Если Мольтке такой идиот, каким вы его изобразили, то мне кажется, для Германии в высшей степени опасно держать его на посту начальника генерального штаба…
После этого он завел речь о Лотарингии:
– Пока только о Лотарингии, не касаясь Эльзаса, где, ваша правда, среди населения имеется тяга к Германии. Я слышал, вы посредством химии научились избавляться от избытка фосфора, которым так богаты лотарингские руды. Но из-за промышленного сырья для Круппа я не стал бы ссориться с Францией…
Намек был опасный. Бисмарк обмяк, словно шар, из которого выпустили воздух. Железный канцлер проиграл отбой, сделав заявление, что «не существует никакого намерения нападать на Францию и что в этом отношении у него вполне определенные убеждения, которыми и диктуются его действия» (так записал позже его речь Горчаков). Но, униженный своим поражением, Бисмарк все же пожаловался царю на Горчакова.
– Если ему, – говорил он, – так уж хочется славы миротворца, так зачем же клевать мне печенки? Чтобы не портить отношений с Россией, я согласен хоть завтра начеканить пятифранковые монеты с надписью на ободочке: Горчаков – защитник мира! Наконец, я не пожалею бенгальских огней, чтобы осветить вашего канцлера в Париже, когда он выступит там в варьете с крыльями херувима за плечами…
Царь понял, что за шутками стоит нечто большее – гнев! Он дал ответ, не лишенный доли лукавства:
– Не принимайте всерьез старческое тщеславие…
Горчаков был измучен столкновением не меньше Бисмарка. Он сознавал, что Германия отошла на исходные рубежи и на время Европа спасена! Россия уже давно не имела такого политического веса, какой обрела в эти два майских дня, когда мокрая рубашка прилипала к спине Горчакова… В борьбе за мир его поддержали все европейские государства. Все, кроме Австро-Венгрии: граф Андраши не хотел портить отношений с Берлином. Горчакова в день отъезда навестил английский посол Одо Россель и поздравил с плодотворным успехом его миссии. Но при этом он чересчур горячо советовал продолжать (!) натиск на Бисмарка.
– Для этой цели, – сказал он, – вы получите в свое распоряжение всю силу Англии, включая и флот королевы.
Горчаков был воробей стреляный, и на мякине его не проведешь. Он сразу догадался: Англия желает усилить конфликт между Россией и Германией, но канцлер слишком хорошо знал, где в политике следует остановиться.
– Благодарю, – ответил Горчаков с ядом, – вы, кажется, приложили руку к тому месту, где находится эфес шпаги. Но вы забыли посмотреть – вложена ли она в ваши ножны…
Дипломатическая интервенция в Берлине закончилась. Можно ехать в Эмс и спокойно пить дурацкий шпрудель. Горчакову осталось только оформить свою победу. 13 мая русский канцлер оповестил Европу телеграммой по-французски: «Сохранение мира обеспечено». Но слово maintien (сохранение) телеграфист переделал на созвучное maintenant (теперь).
Александр II тоже послал телеграмму: «Я увожу из Берлина все желаемые гарантии». В первом слове J’emporte телеграфист изменил две буквы, и вместо «я увожу» у него получилось l’emporte’ (забияка). Таким образом, когда царь с Горчаковым покидали Берлин, в газетах мира появились две телеграммы странного содержания:

1. ТЕПЕРЬ мир обеспечен, и

2. ЗАБИЯКА в Берлине дал мне желаемые гарантии.

По воле чужой рассеянности вышло так, что русские визитеры закатили на прощание по звонкой оплеухе – и кайзеру и Бисмарку! Кайзер индифферентно смолчал, а Бисмарк стал бушевать, говоря, что подобного скандала он никогда не забудет. С этого момента для Бисмарка начался кошмар – тот самый, который он назвал «кошмаром коалиций»!


* * *


Я пишу эти строки в 1975 году, когда исполняется столетний юбилей со дня «битвы железных канцлеров». Политические кризисы – не редкость в нашем мире. Но кризис 1875 года вошел в историю человечества как небывалый. О нем написаны целые библиотеки. К изучению его обстоятельств историки возвращались множество раз, ибо в финале кризиса хорошо просматривалось будущее всей Европы.
Чего же достиг Горчаков за эти два дня в Берлине?
По сути дела, он избавил Европу от страшной бойни, тем более что Россия к широкой войне на континенте еще не была подготовлена основательно. В этом его великая заслуга не только перед своим народом, но и перед всем человечеством…
Неофашисты на Западе ныне проводят мысль, что в 1875 году Бисмарк совершил непростительную для него ошибку: Германия, по их мнению, не должна была уступать русской дипломатии. Если бы Бисмарку удалось переломить волю Горчакова и если бы Германия завершила тогда полный разгром Франции, то немцев бы миновали поражения 1918 и 1945 годов, а «цели, которые ставил перед собой Гитлер, были бы достигнуты давно… Немцы, – сетуют фашистские историки, – были слишком мирными, слишком простодушными, слишком порядочными. Еще и сегодня они несут наказание за эту вину».
Но в том-то и дело, что процесс истории необратим; Горчаков выиграл схватку с германским милитаризмом, и последствия его внушительной победы сказались в будущем мира.

Admin

Admin
Admin
Admin
Вверх страницы Вниз страницы
Заключение третьей части



Когда Горчаков жил в Ницце, терпеливо ожидая смерти, один заезжий русский записал его рассказ: «Однажды утром я получаю три депеши от консула в Белграде, он извещал меня, что турки идут на Сербию кровавым следом, все выжигают, все уничтожают… Я встал и с полной решимостью заявил: „Ваше величество, теперь не время слов – наступил час дела… посол наш в 24 часа должен оставить Константинополь“.
Итак, решение о войне было принято!
…Горчаков по-стариковски зябнул. Он сидел, отгородясь от сквозняков тонкими бумажными ширмами, перед ним висели раскаленные проволочные спирали старомодных курильниц, источавшие нежный аромат лаванды. Задремывая, канцлер вдруг увидел себя маленьким на руках своей бабушки Анны Ивановны, урожденной дворянки Пещуровой; они едут на бричке средь заливных лугов родимой Псковщины (кажется, в захудалое Лямоново, что лежит по соседству с пушкинским Михайловским), и ему, мальчику, так приятно доброе тепло, исходящее от большого и рыхлого тела бабушки, так забавно видеть машущие хвосты лошадей и порхание бабочек над ромашковыми полянами…
Молодой секретарь Бобриков прервал чтение:
– Не утомил ли я вашу светлость своим докладом?
– Да нет, вы не утомили меня. Это я утомил Европу своим долголетием, – сказал Горчаков, словно оправдываясь. – Мне ведь уже восемьдесят… пора и под траву! Предчую, – заговорил он далее, – что уйду из политики, провожаемый бранью недругов и завистников. Но патриоты отечества не могут отнестись ко мне дурно. Историкам будущего предстоит кропотливая работа, дабы разобраться в сложности мотивов моей политики. Но я верю, что в потомстве установится на меня взгляд уважительный. Я ведь все делал исключительно во благо России и своего народа… Слабости? Ну, – горько засмеялся Горчаков, – у кого же их не было? Ошибки-то? Согласен, ошибок я сделал немало. Господи, да кто же безгрешен? Только одни трутни, ничего не делающие, всегда остаются правы…
Пришло время отвесить Горчакову последний земной поклон. Мы, читатель, расстаемся с ним в поезде, который на полных парах спешит в румынский Бухарест.
Поглядывая в окно, где так часто менялись картины пейзажей, канцлер сказал:
– Ах, как мы несемся! Я ведь еще застал то блаженное время, когда дилижанс от Страсбурга до Парижа тащился двенадцать дней, за что с меня в конторе Турн-и-Таксисов содрали целых сто франков, а от Берлина до Кенигсберга, помню, ехал четверо суток и с наступлением сумерек задыхался от нестерпимой юношеской тоски. Мне так хотелось любви. И чтобы я любил тоже… О боже, как давно это было!
Канцлер ехал на войну.
– Я уже был повивальной бабкой при рождении дитяти – Румынии, теперь, чую, предстоит в громе пушек принять роды нового государства, которое вечно будет благодарно России…
Он имел в виду Болгарию!
Начиналась война. Война подлинно народная и священная. Русский человек оставлял пашеское орало и брался за меч, дабы встать на защиту угнетенных… Горчаков (пусть это не покажется странным) был против этой войны. До последней минуты он рассчитывал, что освобождение славян и создание независимой Болгарии возможны методами бескровной дипломатии, при поддержке цивилизованных государств. Но, увы, никто в Европе не пожелал помочь России в ее благородном подвиге. Напротив, кабинеты Лондона, Вены и Берлина старались поставить русскую армию под строжайший контроль…
Зато теперь, когда война стала явью, Горчаков решил быть вместе с армией. Он, глубокий старик, хотел разделить ее тяготы, ее неудачи и победы. До самого взятия Плевны канцлер оставался в рядах войск, обеспечивая им дипломатическую защиту. Александр Михайлович не раз выражал желание умереть именно здесь, в центре спасенной Болгарии, средь радушного и милого народа, чтобы его увезли домой на пушечном лафете, как солдата великой российской армии…
Мы, читатель, прощаемся с Горчаковым.
Из прошлого столетия доносится до нас его усталый голос – голос русского любомудра и патриота отчизны:
– Европой я могу только любоваться, будучи ее нечаянным гостем. Но жить и работать по-настоящему я способен только в России, чтобы умереть за Россию, чтобы мои бренные кости навсегда остались в этой милой сердцу русской земле, то зеленой весною, то заметенной зимними вьюгами… Мне не уйти от этой земли! И пусть хоть кто-нибудь и когда-нибудь постоит над моей могилой, попирая прах мой и суету жизни моей, пусть он подумает: вот здесь лежит человек, послуживший Отечеству до последнего воздыхания души своей…
И снова вспоминается тютчевское – неповторимое:


Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особеннаая стать —
В Россию можно только верить.

Предыдущая тема Следующая тема Вернуться к началу  Сообщение [Страница 2 из 3]

На страницу : Предыдущий  1, 2, 3  Следующий

Количество введённых символов

Права доступа к этому форуму:
Вы не можете отвечать на сообщения


         

Создать форум бесплатно | ©phpBB | Бесплатный форум поддержки | Сообщить о нарушении | Последние обсуждения